Изменить стиль страницы

— Боже, а у меня проблем, ма-мия! — и вздыхает так, что прямо на зеркало проецируются и плата за квартиру, и долги, и отношения с мамой, и все другие отношения и заботы. Она производит свой вздох, а у меня перед глазами наша несчастная в холле.

…Мы на приеме у министра культуры, а министром культуры — госпожа Мелина Меркури — одна из известнейших актрис Греции, тоже когда-то лучшая исполнительница Медеи, — она высокого роста, интересная, живая, умная, — вот сидит в кресле, заплетя ногу за ногу, острит, шутит, решает (пытается разрешить) нелегкие финансовые проблемы, — где, где брать деньги на нужды культуры?.. Мы возбуждены этой встречей, планами, решениями, у нас международные глобальные планы и идеи — Европа, Америка, Азия, ООН, ЮНЕСКО, — надо переодеться для нового приема, подъезжаем к гостинице, выходим из длинных машин — она сидит.

…Ужин в компании молодых известных актеров: она певица, он киногерой. Поехали в Пирей, на Турколиман, — так по-старинному зовется заливчик, где запаркованы сотни яхт, а на берегу, на крутой подкове залива, сплошь таверны. Сидишь у самой кромки воды, качаются мачты, стукаются деревянно друг о друга бортами катера, — таверна «4 брата», столики под полосатыми тентами, мидии такие свежие, что начинают извиваться в раскрытой раковине от капли лимона, белое вино «Санта Лаура», жареные рыбины поставлены на блюде на животы и так стоят, освещенные свечой, горящей в круглом светильнике из свежесрезанной кожуры апельсина. Ветер, музыка, кругом народ, веселый и праздный, — словом, кайф, как говорит молодежь. И все о театре, о кино, о музыке, об актерах и новых фильмах. И ты размягчен, ты с наслаждением дышишь этим морем, запахами — вина, раковины из-под мидии, даже спичечного коробка, — и вот таким подходишь к стеклянным дверям отеля, провожаемый шумными актерами. Неужели сидит? Сидит. Так и торчит поверх спинки кресла ее печальная голова. Нимфа беды, тревоги, Атропа, третья из Парок, ждущая часа, чтобы перерезать нить жизни. Чьей?

Час поздний, белое вино «Санта Лаура» возвращает нам самих себя с нашими сострадательными порывами сердца — прочь всякие «ихние порядки» — и ты склоняешься с извинением и как можно деликатнее (и трезвее) выражаешь сочувствие и готовность, — всегда! — но она еле поворачивает голову, не отрывая ее от спинки, еле приоткрывает глаза под свинцовыми веками, явно скованными снотворным, и — больше ничего. Молчание. Вывернутая сном беспомощная ладонь. Нимфа немоты, сестра ночи, жрица слез.

Теперь уже про нее не говорят «крейзи», обслуга к ней привыкла и относится с состраданием. Хотя, в чем дело, так никто и не знает. Она молчит. Лицо ее заметно похудело и осунулось. Иногда за завтраком она съедает сухой тост. (Мне рассказывали об одной старухе в Армении, которая после смерти кого-то из близких ела целый год только лук и хлеб, пила воду, — и этого человеку достаточно, чтобы жить.) Своего коричневого платья-костюма она не меняет, обуви тоже, но волосы у нее чистые, она вообще чистая и, видимо, свой номер все же изредка посещает. Но  ж и в е т  в кресле. Вот в этом одном и том же большом приземистом кресле.

…С переводчиком Димой, на его мотоцикле, укрепясь на заднем сиденье, я летел среди дня по городу, — стал на полчаса противной стороной автомобилистов. Все мелькало, мы ловко обходили машины, которые казались неуклюжими и тяжелыми чудищами, пролезали, пробивались среди них и выскакивали к красному светофору первыми, и сюда сбивались все другие мотоциклисты, юные парни и девушки, и деловые мужчины простецкого вида, и семейные парочки: она, например, довольно полная и миловидная, очень спокойная, сидит на седле не верхом, а боком, обняв мужа за талию, положив голову ему на плечо. Мы перекусили с Димой в «американском» кафе, которое нравится студентам: пластмасса, цинковая стойка, дежурные дешевые блюда, кружка ледяного пива — все о’кэй; десяток мотоциклов пасутся под окном, — вышли, сели, помчали. Мне весело, приступ эйфории, я легко спрыгиваю, словно с коня, с кожаного седла возле отеля; жму руку Диме, вхожу в холл… Она сидит.

Поднимаюсь потом в лифте с какою-то почтенной парой англичан — ему лет шестьдесят, он в шортах и панаме, она такого же возраста, на ней розовая распашонка и распашоночные же штаны чуть ниже колен. Еще ожидая лифта, мы обмениваемся взглядом насчет нашей нимфы, я понимаю, что она вызывает у них то же беспокойство, что и у меня. Дама смотрит растерянно и сострадательно, господин похмуривается и похмыкивает: он считает, что в хорошем отеле не должно быть подобных вещей, хотя, разумеется, каждый, кто не мешает другому, может вести себя как угодно.

Но она мешает. В том-то и дело. Не дает о себе забыть.

…Замечательны в Афинах старые христианские храмы, иные очень древние, так стары, что на четверть, а то и на треть ушли в землю (в асфальт) или вобраны в себя новыми высокими зданиями. Чем древнее, тем проще, скромнее, да и внутреннее убранство не столь уж богато. Старые пожары выжгли им нутро, стены и своды в старой копоти, по ней серебрятся контуры прежней росписи — овалы и нимбы святых. Мощи, древние иконы, жарко и кучно горят свечи, причта не видно среди дня, печально глядят темноликие большеглазые страстотерпцы. Иконы есть прекрасные, тоже скромные и строгие, но в большинстве мягкие, без русского, например, фанатизма и неистовства. Я не специалист и не берусь объяснить по-настоящему, о чем говорю, но мне хочется сказать, что Феофан Грек, скажем, иной мастер, нежели Рублев или те, кто творил на исходе татарского ига, когда Спас кричал, как плакат.

Глядишь на эти лики, нутром вдруг понимаешь: а, вот же! ну конечно! — вот откуда — из Греции, через Византию спустя века (это называется убедиться воочию) на Русь, в Киев и дальше, на север и на восток шло христианство… Смотрю на печальную Богоматерь на маленькой изящной иконке, на наклон ее головы, на горестные глаза, и… вижу: сидит!

…И что ж так тревожит, в самом деле? Какое, в конце концов, дело? И мало ли и без того печали на свете?.. Вечер, большая компания, с детьми, с молоденькими девушками, с почтенным стариком с палкой заняла весь холл, обсела диван и ручки кресел, смех, вспышки «поляроида», передают из рук в руки цветные моментальные фотографии. Наша нимфа скромно ушла подальше, устроилась за столиком поближе к телевизору, на фоне экрана, а там — пылят танки, взмывают со стальных палуб истребители, крутятся тут же мультяшки рекламы мыла и жвачки, — мир жив, мир разбрасывает фейерверки, о чем тревожиться?

И действительно, сколько можно про одну несчастную? Забыть и не думать. Но нет, видно, не зря сказано о заблудшей овце и о потерянной драхме: кто, имея сто овец и потеряв одну, не оставит девяносто девять, живых и здоровых, и не пойдет искать одну пропащую? И кто, имея десять драхм и потеряв одну, не станет ползать со свечой в руке, чтобы найти потерянную?..

Мы так и не узнали, кто она и какая случилась с нею беда. Я не выдержал и в утро отъезда взял под локоть переводчицу и подвел ее к креслу, где наша нимфа сидела по-утреннему безучастно. Мы спросили, извинившись, не нуждается ли она все-таки в какой-либо помощи, не надо ли ей чего-нибудь?.. Она не открыла рта, но глаза ее задрожали и наполнились слезами, губы изогнулись — вроде бы в попытке улыбки вежливости или благодарности. И все. И мы ушли, а она глядела нам вслед. Что же, мне было достаточно, я увидел: она жива еще, слезы у нее еще не все…

…Ну вот, и остается рассказать только про бузуки. Совсем немножко.

Еще в десять вечера Никос и Аня говорили, что ехать, пожалуй, рано, и поехали только в одиннадцать, а приехали в половине двенадцатого — опять куда-то в район Пирея. Отовсюду мигало огнями, рекламой, темные глухие ангары, вроде авиационных, расцвечивались неоновыми разноцветными трубками и гирляндами, — кстати, греческий алфавит, все городские надписи и рекламы все время воспринимаешь как нечто родное, родовое, заграница приучила к надписям на латинском шрифте, а тут почти все буквы «наши»: ведь грамота тоже пришла к нам из Греции, как религия.