Никто и никогда не получает в армии много писем. Раз в неделю пишет мать, раз в месяц какой-нибудь друг, еще реже подруга, если это не жена.

Дни шли, похожие один на другой: строевая подготовка, стрельбы, учения. Армия! Впрочем, Дима уже не скучал на службе. Он стал незаменимым человеком в своей воинской части, ему удавались такие поручения, поездки, каких не смог бы исполнить никто, кроме него, ефрейтора Дмитрия Соколова, своего в доску парня. Он научился неслышно ходить, хранить молчание там, где необходимо, ему были известны такие вещи, за которые дорого дало бы начальство. Он освоил приемы десантника, выполнил норму, имел право на краповый берет. Он стал взрослым мужчиной, знающим разные стороны жизни. Казалось, уже ничто не может ни удивить его, ни поставить в тупик.

В середине февраля он получил письмо из Москвы. Он уже не ждал весточки от Марианны, знал, что у нее экзамены, каникулы, какой-то гобелен, и вообще ей не до него, и что отвечала она, как и договаривались, из милосердия, чтобы не обижать «солдатика». И почти бросил ей писать, так, лишь иногда, по настроению. У него даже закрутился роман с бойкой молодой связисткой из Тамбова. Солдат всегда солдат. На родине у связистки была семья, но муж не работал, она приезжала на месяц через месяц, третий год подряд, и, конечно, Дима был не первым в череде ее временных возлюбленных.

Конверт из Москвы был подписан незнакомым почерком. Полагая, что это вспомнил о нем какой-нибудь кореш, Дима небрежно вскрыл и стал читать.

«Дорогой Дима! Пишет Вам мать Оли Красновой. Она запретила вам сообщать, не хочет, чтобы вы знали о ее делах. Дима, у нее от вас родился сын, здоровенький мальчик. Родился он двадцать пятого января раньше срока, семи месяцев. Он подвижный, уже улыбается. Тьфу-тьфу-тьфу, чтобы не сглазить. Похож на вас. Но вы не расстраивайтесь, мы воспитаем его в своей семье, от вас просить ничего не будем. Только сами знайте, что у вас растет сын. С уважением к вам, Анна Краснова».

Дима опустил руку с письмом. И застыл, не зная, что и думать.

— Что сидишь, будто пыльным мешком шарахнули? — спросил Витька, второй армейский друг.

Тот протянул ему письмо. Прочитав его, Витька присвиснул.

— Поздравляю. Не верь ни одному слову. И вообще не отвечай, отсюда все равно не разберешься. Твой, не твой… издалека не видно.

— Не видно, — согласился Дима.

— Хорошенькая хоть?

— Да так… худая, белобрысая.

— «Ромашка», одним словом. Эти самые вредные. Теперь держись. Доставать тебя будут, в натуре, грузить на полную катушку, через начальство, штаб, хоть Минобороны. Ха-ха-ха! Не завидую.

Молча поднявшись, Дима вышел из казармы, стал смотреть на серый восток. Витька прав. Ответа на письмо не будет.

4

После зимней сессии и Татьяниного дня начались студенческие каникулы. Марианна, подхватив лыжи, укатила в Подмосковье, в дом отдыха, по бесплатной путевке, которой ее поощрили как отличницу. На две недели здесь собрались студенты из многих вузов, веселый горластый народ, только что переживший экзамены. Это был нескончаемый праздник! Застолья, дискотеки, объятия-поцелуи, крутые фильмы, песни, гитары… и заснеженный тихий лес, холмы и лыжня-лыжня, чистая, шелковистая, извивами бегущая между деревьев.

Две недели мелькнули, как единый белый день. В последнее утро, до завтрака, она встала на лыжи и побежала в лес в полном одиночестве.

Февральский денек едва развиднялся. Воздух был крепок, как деревенская простокваша. Снег пышно устилал подножие, пеньки, пригнувшиеся ветви кустов, лежал на сумрачных еловых лапах. После длинного, с ветерком, спуска к мостику через незамерзающий ручей с его живыми прозрачными струями, цветными камешками русла и даже зелеными травинками под тонким прибрежным льдом начался подъем из оврага на открытое место.

Над равниной стелились облака. Их туманная череда, идущая на удивление ровно от земли, видна была далеко-далеко над заснеженными холмами. Марианна толкнулась палками и понеслась вниз по склону. Ветер бил в лицо, приходилось пружинить и приседать, почти взлетать на неровностях длинного спуска. Скорость и радость вошли в нее. Внизу она остановилась. Опершись на палки, оглянулась вокруг, снизу вверх. И вдруг поняла их, эти холмы, сугробы, облака, поняла в один миг…

По возвращении домой сразу приступила к новой работе.

Через несколько дней в коридоре Академии ее остановила Инга.

— Выглядишь на загляденье, Марианна! Вот что значит отдых! Расцвела, как роза.

— К вам это относится больше, чем ко мне, Инга.

— Спасибо. Умеешь приятно ответить. Слушай внимательно. Есть одна возможность. — Инга взяла ее под руку и отвела по коридору к дальнему окну. — В начале марта в Лейпциге намечается выставка художественно-прикладных студенческих работ со всей Европы. Мы приглашены. У тебя есть свежая идея для гобелена?

Марианна кивнула.

— Вроде бы…

— Когда покажешь?

— Завтра.

— Давай. А я помогу подготовить материал. Уверена, что в Германию поедешь именно ты.

То, что принесла Марианна на другой день, заставило Ингу смотреть, не отрываясь. В пятнах белого, зеленого, синего, розового цветов, словно изнутри освещенных золотистым светом, угадывались отблески зари, очертания холмов, заснеженных деревьев, пятна сливались, расходились, мерцали и грели. Глубинное ликование жизни, внятное любой душе, ликование не младенческое, но мудрое, отстрадавшее, струилось на зрителя как откровение.

— Да… — Инга отошла на несколько шагов от акварели, посмотрела глазом через сжатую трубочкой ладонь и развела руками. — Я предсказываю большой успех. Как это называется?

— «Радость».

— Точно в яблочко.

Они рассчитали наилучший размер будущего изделия, заказали рамку. Составили опись необходимых цветов и оттенков. Их получилось более ста пятидесяти, поэтому крашением пришлось заниматься несколько дней. Основу натянули частую, нить утка выбрали тонкую, чтобы все переливы света, все изгибы линий попали на живописное полотно. Для золотистости и румяности расплели на паутинки цветной скрученный люрекс, и чуть заметными искринками вручную добавили к шелкам.

Подготовка закончилась.

Марианна работала дома. Инга приезжала ежедневно, следила за каждым рядом плетения. Она привезла две финские лампы дневного света для ранних зимних сумерек, ввела новшества в крепление изнанки, подсказывала множество тонкостей, известных лишь мастерам. Словно две пряхи, они пели песни, судачили совсем по-бабьи, подбирая клубочки за клубочками, набивая ряд за рядком, виток за витком.

— Познакомилась я с твоим Нестором, дорогая, Миша привез его в Академию, помнишь? — небрежно проговорила Инга как-то днем. — У тебя хороший вкус. Он и в самом деле далеко незауряден, но это прирожденный бобыль. К тому же софист, философ! А? Как на твой взгляд?

Марианна пожала плечами. После знакомства с Гошей и его мечтами ей подумалось, что, подобно опустившейся в океан древней Атлантиде, любовь ее к Нестору тоже исчезла в неизведанной пучине, а сам Нестор словно замкнул ее уста. Ни слова.

От Инги же, как от стенки горох, давно отскочили порывы наигранной страсти, она освежилась в них, встряхнулась, как утка, научилась кое-чему в порядке… обмена опытом. Жизнь — не чемпионат мира, новое поражение приближает новое торжество, а то, в свою очередь, новую авантюру, и так до бесконечности. Главное, что Миша всегда рад ей, что он умнее дешевых обстоятельств. Все о’кей.

— К тому же, — продолжала она, отрезая бирюзовую нить длиной от кисти до локтя и обратно, — года через два-три Нестор постареет, потеряет шарм и перестанет нравиться женщинам. Зато уж ты будешь в самом расцвете. Придет твой звездный час!

— Придет так придет, — усмехнулась Марианна, вслушиваясь, как тонко отзывается имя «Нестор» в ее сердце.

— Но кто-то должен быть непременно. — Инга подала короткий отрезок бледно-зеленого скрученного шелка. — Сердечные дела запускать нельзя, иначе потеряешь форму. Поверь мне.