— Почему жалко? — спросил Донатос, боясь спугнуть видение.

— Изуродовала тебя жизнь. Как многих уродует. Искалечила. Только иным, битым, да посеченным, Хранители радость посылают — надежду, что душу обогреет, к жизни вернёт. А тебя они милостью своею обошли. В юности ты ещё зачерствел. И отогреть было некому. Вот и копилась злоба в тебе, иссушала.

Он смотрел на девушку потрясённо и молчал.

— Я отогрела бы тебя, вытянула, — прошептала Светла. — Кому-то Хранители дают Силу плоть лечить, мне дали Дар исцелять души. Больно это — скорбь чужую, как собственную чувствовать. Изнанку каждого видеть. Вот Глава ваш. Выжгло его изнутри. Чёрен он, как копоть. А у тебя душа, словно пустыня каменная. Где ни росточка не пробьется, ни былиночки. И девушка та, которую ты обидел, словно льдом скованная. И стынет сердце, согреться не может. Несчастные вы.

Донатос осторожно перехватил руку говорившей и спросил:

— Отчего ты ко мне потянулась? Не к другому кому?

Она безмятежно улыбнулась:

— Пожалела. Калек всегда жалко. А ты не телом, душой искалеченный.

Светла ласково погладила креффа по заросшей бородой щеке и улыбнулась:

— Я ведь помочь могу. Оттого и тянет к тебе, что в помощи ты острее других нуждаешься. Радость дней мимо проходит, а ты её не видишь, не чувствуешь, не умеешь жить.

Колдун криво ухмыльнулся:

— А ты, будто, научишь.

Девушка в ответ грустно покачала головой:

— Не я. Боль тебя научит. Жизнь тем сильнее бьёт, чем сильнее ей упрямишься. А ты не упрямься, хороший мой. Нет-нет, а вспомни дуру-то…

В этот миг треклятая телега подскочила на кочке, блаженная испуганно моргнула, и взгляд тёмных глаз стал снова дурковатым. Девка закудахтала:

— Ой, ой, родненький, тряхнуло-то как. Не ушибся?

Крефф покачал головой. Говорить опять расхотелось.

…На постой остановились вечером. Телеги расставили по кругу, чтобы было не видно, что творится внутри. Развели костры. Один нарочно разложили так, чтобы дым сносило в чащу, мешая глядеть и отбивая запахи.

Ратоборцы, ехавшие в крытых телегах, спешно поменялись местами со спутниками. А когда дым развеялся, мужчины вовсю окатывались водой, смывая дорожные пот и пыль.

Бьерга хлопотала у котла с кашей, помешивала варево длинной ложкой, Клесх ушёл чертить обережный круг, Лесана подсела к костру. Колдунья заметила её и спросила:

— Ты что такая невеселая?

— А чему веселиться? — вопросом на вопрос ответила обережница. На сердце у неё было тяжело.

Тамир лежал ничком в телеге. Ни с кем не разговаривал. Едва остановились на постой, к нему забралась Светла и взялась ворковать, перебирая мужчине волосы. Дурёху не трогали.

Наконец, когда каша сготовилась, Лесана отправилась за колдуном и блаженной. На диво наузник спал. Глупая девка сидела, ласково пропуская между пальцами полуседые пряди: «Измаялся… истомился… горе горькое… пройдет все…»

Заслышав шаги, Светла оглянулась и сказала тихо Лесане:

— Не буди его. Пусть выспится. На силу укачала.

Это прозвучало глупо. Но обережница, несмотря на всю дурость сказанного, послушалась. Помогла Светле выбраться из возка, а та вдруг прижалась к Осенённой и прошептала:

— Кругом ходят… злющие такие… страшно…

— Не бойся, — успокоила её Лесана. — Не тронут.

Дурочка пытливо заглянула собеседнице в глаза и сказала:

— Тронут, зорька ясная. Эти тронут. И не подавятся.

* * *

Стая мчалась вперед. Тянулась через чащу. Оборотни не принимали человечьего обличья, неслись во всю звериную силу. Кровососы, впрочем, не отставали. Шли следом, но вроде как опричь. У каждого заплечник, из которого несло нестерпимой луково-чесночной вонью. Волки терпели.

Днями останавливались для сна. Серый отправлял вперед двоих-троих из ближней стаи, чтобы проглядели лес, а если надо подкормились, чем придется.

Зван со своими устраивались поесть. Вяленая дичина, лук. Эх, и воняло! Волки чихали. Кровососы посмеивались.

Люту Серый приказал держаться ближе к Звановым. Мол, гляди за ними. Лют глядел. Иногда перекидывался, чтобы поесть с ними мяса.

В Переходах ещё, когда Серый чуть ослабил надзор, Лют ходил к кровососам. Спросил тогда Звана:

— Кто из твоих сестре помог?

Мужчина усмехнулся:

— С чего взял?

Лют ответил:

— Запах. Серый так и не учуял того, кто с Марой был. Значит, не волк.

Зван спрятал улыбку:

— А вожак твой не понял.

Оборотень пожал плечами:

— Понял, небось. Оттого и велел за вами глядеть. Так кто?

Зван мог бы промолчать. Но он знал Люта с того самого дня, когда Серый привел стаю в пещеры. Лют обладал живым умом, не любил пустой болтовни и не славился бессмысленной кровожадностью. Он понимал, что оборотни в Переходах лишь гости и старался жить в ладу с хозяевами, по возможности, помогая. Волки его — не Осенённого — слушались беспрекословно, да и не было в его стае свирепых или злобных. Люди, как люди.

Однажды Лют предложил Звану помощь в охоте. Тот сперва не понял даже, о какой охоте речь, а когда дошел — долго смеялся. Лют смеялся вместе с ним. Он предлагал загонять зверя.

Кровососам нужна была дичь. Но дичь чуяла Ходящих и выслеживать её было трудно. А волки легко снимали с лежек кабанов, гнали оленей или лосей. Им было весело. Они любили погоню. Звановым это во многом облегчило жизнь, обеспечив стаю мясом.

Другой раз Лют рассказал, какую деревню собрался обнести Серый. Волкам необходимы были плоть и кровь. Стае Звана — утварь, ткани, одним словом, всё, что не требовалось мертвецам.

Поэтому, когда к Звану пришла Мара, приволочив на спине умирающего Охотника, вожак кровососов не отказал бедовой девке в помощи. Вдвоём с Дивеном она протащила обережника путаными подземными тропами, а потом через Горючий Ключ, скрывая следы. Дивен, как умел, помог лечить человека…

Нынче же Лют ловил на себе задумчивый взгляд Звана и понимал, что вожак кровососов что-то решает для себя. Оборотень ни о чем не спрашивал. Захочет — сам скажет. Так оно и вышло. Когда ели, Зван негромко промолвил:

— Лют, ты… ежели там жарко придется, не вздумай назад бежать.

Оборотень поглядел на него внимательно. В голубых глазах промелькнуло насмешливое понимание. Он ничего не сказал. Просто кивнул.

До старой гати оставалось два дня пути.

* * *

Тамир проснулся зябким утром. Кто-то заботливо укрыл его войлоком, подложил под голову свернутую свиту. Но всё одно — шея затекла. Колдун потёр руками лицо. Заря ещё только занималась. Между деревьев висел туман, а небо было серым.

Обережник сел в возке, привычным движением дернул за ворот рубаху, вытянул из-за пояса нож. Подправил резу. Внутри него билось и кричало чужое безумие. Сознание двоилось, тянуло душу тоской, изводило ожиданием. Внутренности, казалось, мелко дрожали от напряжения. Он понимал — и тоска, и ожидание — не его. Но уже не отличал, не мог отделить себя от того чужака, что завладел его телом, памятью и разумом.

Рассудок мутился, будто Тамир был лишь гостем в собственнном теле. И сердце стискивали не то страх, не то предвкушение. Реза под рубахой вспыхивала болью. Эта боль, такая живая и острая, смешивалась с тоской и отчаянием. Отчаянием непонимания. Страшно открыть глаза и не помнить, кто ты, что у тебя за плечами.

Зияющей чёрной дырой была его душа. И в эту бездонную пропасть без следа канули воспоминания. Иногда что-то будто бы стучалось в сердце, старалось воззвать из темноты. Колдун замирал, силясь понять, постигнуть… впусте. Темнота оставалась темнотой, а боль — болью. И ничего не менялось.

Он нёс в себе эту боль и чувствовал себя сосудом, наполненным до краев, или рекой в половодье, готовой выйти из берегов. Рекой, да. Тогда ведь тоже случилось половодье. И его несло, качало на волнах…

Мужчина закрыл лицо ладонями. Хранители! Прекратите эту муку! Каждый новый день отхватывал от души кусок и его будто сжирала сидящая в теле человека навь. Питалась она не кровью. Питалась она памятью, силами сердца, всем тем, что делает человека — человеком. Уроками прошлого. Страданием, радостью, горечью, печалью… Сжирала без остатка оставляя после себя мертвую стынь.