Помню маленького редактора из Гренобля, пробравшегося на английский фронт. Он смертельно боялся далекой канонады, и его нельзя было уговорить дойти до штаба дивизии. Потом он описал все так, будто сам участвовал в боях и даже выгнал откуда-то германцев. Этот хвастунишка — истинный Тартарен, — дойдя до места прошлогодних битв у Сан-Назарета, заявил, что увезет домой череп немца. Он поставит его на камин и будет щелкать по носу. Он взял череп. «А что, если это француз?» — спросил кто-то. «О, спи спокойно, великий герой», — воскликнул журналист, положив череп на место.
Один итальянский корреспондент долго добивался, чтобы ему разрешили присутствовать при казни шпиона, а добившись, в восторге, за стаканом вермута рассказывал:
— Этот негодяй имел наглость до последней минуты сохранять спокойствие.
Были корреспонденты из Южной Америки в очень пестрых галстуках. Они скучали и очень заботились о том, чтоб от ветра не пострадал их цвет лица. Один аргентинец, пробираясь между трупов, сказал мне:
— Ужасно скучное занятие!.. Скажите, вы не пробовали новые духи Герлэн?
Испанцы поражались, как это до сих пор не прогнали немцев?
«Вот, если бы мы…»
Пожалуй, лучше всех были американцы — в них хоть сохранялось истинное любопытство. Раз в автомобиль, в котором ехал корреспондент-швед, попал маленький осколок снаряда. Легко контуженный, швед очутился на земле. К нему подбежал, ехавший сзади в другом автомобиле, американец и, не помогая приподняться, не спрашивая об его состоянии, сразу вынул записную книжку:
— Скажите, пожалуйста, что вы почувствовали в тот момент, когда снаряд разорвался?
Они даже из войны ухитрились сделать забаву.
— Ах, чепец сестры милосердия так идет мне!..
Сколько новых предлогов для флирта.
— Милый Поль, завтра интимное «матинэ» в пользу ослепших солдат.
Сколько веселых игр — можно обратить в католичество негра, навестить в госпитале очаровательного капитана, в приятном обществе, перебирая все сплетни, повязать немного какие-то — вот смешное слово — «набрюшники». Занятно, и все смотрят с уважением:
— Они — истинные патриотки, они так любят Францию.
Прежде всего они — сестры милосердия, утешительницы наших бедных «пуалю». На фронт их не пустили, зато они кинулись во все тыловые госпитали. Конечно, грязные работы не для них — это сделают и служанки. Нет, они призваны врачевать души. А для этого, тихонько от доктора, они пичкают тяжело больных конфектами, докучают раненым душеспасительными беседами и флиртуют с сенегальцами. Врачи их ненавидят, солдаты отмахиваются от них, как он назойливых мух, но они неутомимы и неистребимы.
В большом госпитале, в Париже, лежат тяжело раненые. Патронесса, маркиза О., устраивает завтра литературно-вокальное утро «для выздоравливающих». Правда, выздоравливающих во всем госпитале человека два-три, остальные бредят и мечутся в жару, но зато придет столько блестящих юношей из всяких «ведомств»…
— Madame, — решительно заявляет старший врач, — музыка очень тревожит больных. Потом завтра у нас две операции: проносить через зал невозможно. Вам придется отменить ваше «утро».
— Нет, нет. Это совершенно невозможно, — ведь я же разослала все приглашения.
Они — добрые католички. Говорят раненым:
— Кто завтра пойдет на мессу, получит отпуск в город на весь день.
А вольнодумцев ангельским голосом вразумляют:
— Вы, Либон, можете, конечно, не итти. Кстати вы совершенно здоровы, и я попрошу врача, чтоб вас выписали.
Кроме утешения солдат, они заботятся об их семьях. Открывают мастерские. Вот пришла молодая женщина — за день она вырабатывает три франка. Уголь стоит так дорого, мальчик плачет. Может быть, madame увеличит плату за каждую рубаху, вместо пяти — восемь су. Но madame негодует:
— Я связала носки и кашнэ бесплатно. Вы — плохая француженка. Мы вам платим не за работу, а потому, что ваш муж на войне.
У «плохой француженки» изможденное лицо, красивые припухшие глаза. Она злобно усмехается, берет су и уходит. Она никогда не простит.
Как смерть сближает людей, и как разъединяет их жизнь! На фронте пали былые преграды, в тылу выросли тысячи новых, И когда я гляжу на этих щебечущих дам — порой вместо злобы, находит грусть. Они росли в светских монастырях и зачитывались Ростаном. Их научили выбирать шляпки к лицу и хорошо пудриться, любить не любя, не рожать детей, чтобы не испортить фигуры, изменять не мужу («fi donc!»), а любовнику… Их заповедями были светская хроника в «Фигаро» и психологические изыскания Бурже. Зимой — Ницца, весной — Париж, летом — Трувиль, осенью охота в Туренском поместьи… Пришла война. Иные из их партнеров по флирту или по танцам увидали подлинное лицо жизни. Бедные благотворительницы остались в золотой клетке, они прыгают и поют, как яркие попугайчики. Они расточают вокруг себя зло, сеют ненависть, сами того не замечая, не понимая даже, что такое зло: ведь их никогда не учили этому. Гляжу на них и почему-то вспоминаю очаровательные хижины Трианона, тысячи рабочих, умиравших на версальских работах, беспечную Марию Антуанету, которая касалась надушенного вымени хорошенькой коровы, мадригалы, лепет фонтанов и грозный гул толпы на парижском шоссе.
Во Франции, как и повсюду, имеются люди, избежавшие смертной повинности. Работают на оборону, служат в важных учреждениях, больны таинственными болезнями. Зовут их «embusquès». Жены ушедших на фронт их ненавидят. В каждом штатском видят «embusquès», косятся на него, порой травят. В комиссии по освидетельствованию призываемых специально включали родителей солдат, убитых на войне. Порой в их решениях чувствуется только злоба: «Моего убили, а ты еще жить хочешь»… Образовались особые «лиги против укрывающихся». Вчера я присутствовал при такой сцене. В вагоне подземной дороги ехал молодой человек в штатском. Толпа, главным образом работницы и мелкие мещанки, зашумела:
— «Embusquès»!.. Эти негодяи прячутся в тылу.
— Я был на войне, — заявил штатский.
— Знаем… Мерзавцев расстрелять нужно.
— У меня свидетельство. Хотите — смотрите.
— Знаем… Теперь у всех такие свидетельства.
Тогда заподозренный поднес руку к лицу и через минуту показал толпе искусственный фарфоровый глаз. На лице зияла страшная яма.
— Вот что я потерял на фронте.
И толпа, удовлетворенная этой данью, замолкла.
Кроме немногочисленных «embusquès», в тылу остались старики, ребята и женщины. Женщины — главная сила, строители жизни. Проскучав, протомившись, проплакав первые месяцы, они потом быстро вошли во вкус самостоятельной жизни. Почти все пошли работать, а труд теперь хорошо оплачивается. В рабочих кварталах многое изменилось. В квартирах стало уютнее, появилась новая мебель, безделушки. Ломбарды отмечают массовые выкупы старых закладов. Магазины на окраинах бойко торгуют столиками «Louis XV», пейзажами в золоченых рамах, усовершенствованными кофейниками. Работницы покупают модные шляпы, духи, лайковые перчатки. Прежде в кафе и в барах рабочих кварталов бывали только мужчины. Теперь там к шести часам — женский клуб. Стоят у стойки и за рюмкой «Пикона» беседуют о фильме «Красная маска», о новом главнокомандующем, о политике Англии, о ценах на уголь.
Фабричные города в районе Сан-Этьен и Лиона переполнены приехавшими из деревень женщинами и чужеземными рабочими. Модные и парфюмерные магазины, кафе и притоны торгуют во-всю.
Среди женщин быстро расцвел алкоголизм. Они сходятся каждый день с новым иностранцем. Эти города стали очагами сифилиса, который отсюда течет в села и фермы.
Эмансипация женщин, о которой столько говорили, произошла невольно и быстро. Вкусив свободы, женщина больше не вернется на кухню ждать мужа целую неделю — усталого и злого, а в субботу — пьяного, веселого и тоже злого. Уж теперь, встречаясь в кафе, женщины с опаской обсуждают: что будет, когда война кончится и «они» вернутся? «Они» — это мужья.