54
Благодаря переписке Ван Гога с братом Тео, у нас есть достоверные свидетельства о жизни художника. С ранних лет Винсент был одержим верой настолько, что это вызывало беспокойство родных: он не любил разговаривать, он как будто все время отсутствовал. С Богом у него была скорее художественная связь. Он полагал, что выберет духовную стезю. В мае 1875-го, в возрасте 22 лет, Винсент приезжает в Париж. Он исправно посещает церковь. В одном из писем к брату он пишет о «замечательной проповеди», которую ему довелось услышать. «Лелейте надежду и не держитесь за воспоминания; все, что было значимого и благословенного в вашей прошлой жизни, не потеряно; но не занимайтесь этим более, вы обретете это, когда настанет срок; двигайтесь же вперед». Много раз Винсент будет вспоминать слова этого проповедника, находя в них оправдание для разрыва с прошлым. Он будет постоянно вспоминать о необходимости забвения, которое, по сути, равноценно бегству, отказу не только от прошлого, но и от себя самого. Забвения, которое лежит в основе безумия.
55
Не уверен, что я вполне честен сам с собой в воспоминаниях о том периоде. Мы с Луизой были счастливы. Счастье взаимного сближения переполняло нас до краев, но нам случалось омрачать драгоценные минуты глупыми взаимными обидами. Я уже и сам не помню, из-за чего мы ссорились, но мы были способны в одно мгновение перейти от уверенности к сомнению. Я рассуждал: «И с чего я взял, что это женщина моей жизни? Посмотрим правде в глаза: она довольно заурядна. Да и сам я зауряден, раз мог поверить, что такие истории бывают. Все это самообман». Но проходило несколько минут, и черное облако рассеивалось, и я снова сознавал, что у меня началась новая жизнь: «Как я мог подумать такое? Она совершенно необыкновенная. Я это сразу понял. И притом красавица». Я смотрел на нее и снова безумно ее любил, как любил час назад. Я кидался к ней, и мы целовались, как будто заново обретя чистоту и невинность. Это эмоциональное раскачивание продолжалось все наши первые дни: от любви-умиротворения к любви-безумию. От тех дней у меня осталось также воспоминание о непреходящей усталости, ломающей мое тело. Я почти не спал, и от этого у меня складывалось не вполне адекватное представление о реальности. Случалось, я, заснув, неожиданно просыпался, желая сказать что-то Луизе, но, открыв глаза, обнаруживал, что это был сон. Мои сны путались с реальностью. Иной раз я смотрел, как она спит, и думал обо всех тех женщинах, что не стали моими. Красота настоящего примиряла меня с прошлым, со всем тем, что я упустил. В моем прошлом больше не было горечи.
Десять дней мы жили в автономном режиме. Мы купались в океане простодушного эгоизма и были всецело поглощены собой и друг другом. Мы без устали, сотню раз на дню, обсуждали нашу встречу. Мы рассказывали друг другу о рождении нашего «мы», как будто это была мифология, подлежащая изучению. Я люблю в любви период, когда повторяют то, что уже и так известно, будто пытаясь найти в этой истине другие истины, скрытые и нуждающиеся в открытии. Какие-нибудь подробности, которые до сих пор ускользали от внимания.
Потом пришло время расставаться. Луиза жила в другом городе; у нее была своя жизнь, работа; у нее было прошлое, в котором не было меня. Мы стояли, прижавшись друг к другу, и болтали о всяких пустяках. Никто из нас двоих не пытался придумать будущее. Мы не договаривались, когда встретимся и кто к кому приедет. Последние мгновения тонули в пучине неопределенности. Это был способ преодолеть страх. Я спрашивал[22]:
— Какой цвет ты больше любишь, красный или синий?
— Наверно, синий.
— А какой синий: небесно-голубой или темно-синий, как океан?
— Хм… небесно-голубой.
— А какое небо ты больше любишь: с облаками или чистое?
— Чтобы было одно-два облачка, не больше.
— А какие должны быть очертания у твоих облаков?
— Я люблю облака неопределенных очертаний, без индивидуальности.
— А твое неопределенно-индивидуальное облако, оно должно остаться во Франции или его должно сдуть куда-нибудь далеко?
— Я бы хотела, чтобы его сдуло в Россию. И чтобы оно там встретило русское облако.
— Да, но над Россией много облаков. Тебе не кажется, что нашему французскому облаку будет трудно найти свое русское облако среди такой массы?
— Нет, это будет любовь с первого взгляда. Не будет никаких сомнений. Это случится летом. В небе будет только одно облако, и это будет то самое, единственное.
— А как определить, мужского оно рода или женского? Кстати, твое облако какой ориентации, традиционной или нет?
— Ты знаешь, мне, пожалуй, больше нравится красный цвет[23].
Я проводил ее до вагона. На перроне мы стали целоваться. Когда мои губы прижались к ее губам, в поле моего зрения попала другая пара, которая была занята тем же. Мне стало неприятно. Как в ресторане в День святого Валентина: кругом сладкие парочки, и у всех одно и то же меню. Но ведь это только мой вокзал и только мой перрон! И поцелуй — только наш и ничей больше. Как посмел еще кто-то влезть в мою реальность? Какой-то отвратительный усатый верзила, обсасывающий рот толстухи, с которой, поди, познакомился по интернету! Я отстранился от Луизы и объяснил ей причину «Все же ты сумасшедший», — сказала она. «Из-за тебя», — чуть не сказал я, но удержался, чтобы ее фраза сохранила свой изначальный смысл. Я ничего не ответил, только опустил голову. Я хотел провести последние секунды, пассивно созерцая ее лодыжки. Туфельки ее тоже были прелестны. Мне захотелось лизнуть ее шпильки. Вот изумил бы я усача; никто не лижет шпильки невесты, прощаясь с ней на вокзале. Луиза была, конечно, права: я сумасшедший. Сошел с ума оттого, что она уезжает. Я понятия не имел, что дальше с нами будет. Влюбился, и от этого у меня в голове все перевернулось. Много лет я чувствовал себя одиноким — а теперь обнаружил, что надо быть вдвоем, чтобы действительно почувствовать вкус одиночества. Туфельки поднялись в вагон, и вагон тронулся. С ужасом я обнаружил, что платформа никуда не движется: она осталась в Париже, а вагон уплывал.
Вечером я послал ей эсэмэску, узнать, как она доехала. Ответа не последовало. Я позвонил, но вместо ее голоса услышал длинные гудки, гулко звучащие в пустоте. Я забеспокоился и всю ночь посылал ей тревожные послания. На них опять не было ответа. Наутро я позвонил в школу. Трубку подняла директриса и на вопрос, где Луиза, сказала, что та на занятии.
— Вы уверены?
— Конечно. Вы ведь говорите о Луизе, которая ведет третий класс?
— Да-да. Так она вышла на работу?
— Ну да, конечно.
— А вы проверяли?
— Более того, мы даже вместе пили кофе. А что вы, собственно, хотите?
— Да ничего… Хотел поговорить с ней.
— Скажите, что передать. Она может вам перезвонить?
Я не стал ничего объяснять и повесил трубку. Значит, с Луизой все в порядке. Луиза вернулась к своим обязанностям. Просто она не хочет мне отвечать. Не могу понять таких людей, способных держать вас в неведении; не удосужилась даже эсэмэску прислать, что все в порядке. В голове не укладывается. Нам ведь было так хорошо вместе. И я начал сомневаться, было ли оно, это счастье. Ведь не могла же она притворяться, это невозможно. Тогда почему? Выходит, я ничего не понимаю в женщинах? От растерянности я все рассказал Жерару. Тот нисколько не удивился и только сказал загадочно:
— Для женщины молчание — самое большое доказательство любви.
Жерар всегда оказывался прав, но на этот раз я усомнился в его предположении.
Прошел день, Луиза молчала. Потом еще день. Я начал соображать: может, я что-то не так сделал? Может, чем-нибудь ее обидел? Я стал вспоминать подробно все наши дни, анализировать все, что она говорила. Может, в ее словах кроется разгадка ее поведения? Я был сам не свой от беспокойства. А кто бы вел себя иначе на моем месте? Я был уверен, что встретил любовь своей жизни — и вдруг эта любовь оборачивается разлукой. И я решил ехать в Этрета, найти ее и потребовать объяснений. Жерар пытался меня отговорить: