И вот 28 октября 1940 года (бабушка хорошо запомнила эту дату — дату избавления от неизвестности) они с матерью получили наконец извещение. Отец был ранен в лицо и находился в военном госпитале в городе Туль[17]. Мать и дочь изучили карту и отправились на восток. Это было долгое, опасное путешествие, во время которого они все время думали, что значит «ранен в лицо». Кроме этих трех слов они не знали ничего. Так что весть, поначалу добрая, очень скоро стала вызывать беспокойство. Не являются ли эти слова завуалированной формой известия, что он «обезображен»? Моя прабабка хорошо помнила кошмарные уродства, оставленные в наследство Первой мировой. Ей без конца снились изувеченные лица — без рта, с вырванным глазом… Раз они написали «ранен в лицо», значит, это серьезно, может быть даже очень серьезно. Если бы речь шла о царапине или паре выбитых зубов, они бы об этом даже не упомянули. Да он и сам тогда бы им написал. Путешествие превратилось для них в настоящую пытку тревогой и жуткими предположениями. Бабушке тоже снилось по ночам обезображенное лицо отца, в котором всякий раз не хватало какой-нибудь части. Она понимала, что отец уже не будет таким, как прежде. До войны это был красивый мужчина. Его фотографии той поры дышат обаянием. Он носил короткие, как у летчиков, усики, а торжествующие ямочки на щеках и ласковый взгляд смягчали квадратное лицо, в котором угадывалась сила. В тот день, когда я увидел эти снимки, я обнаружил в нем некоторое сходство с моим дедом, бабушкиным мужем.
Они нашли его на больничной койке. Голова замотана бинтами, настораживающая повязка скрывала один глаз. Переведя взгляд на тело, мать и дочь увидели, что обе ноги в гипсе. Значит, ранен он не только в лицо. Вообще его трудно было узнать. Они расплакались, представив себе, сколько недель провел он здесь в одиночестве и никто его не навещал, некому было даже взять его за руку. К прежнему кошмару добавился новый. Уцелевший глаз раненого был открыт, но словно погас. Тем не менее он видел. Он переводил взгляд то на жену, то на дочь, но их появление, казалось, оставляло его безучастным. Вне себя от горя, женщины бросились искать кого-нибудь из врачей, кто бы им объяснил, подбодрил, обнадежил; они были готовы услышать все, что угодно, кроме правды. Но все врачи были заняты. Заваленные работой, они, как ветер, проносились по коридору. Огромный зал был заполнен ранеными и походил скорее на вестибюль морга, нежели на больницу. Мать и дочь сидели подле человека, который их уже не узнавал, каждая держала его за руку, а в палате меж тем сделалось совсем темно. Надо было уходить. Он так ни разу и не пошевелился, не произнес ни слова, не подал ни единого знака, что жив. В полной растерянности они вернулись в гостиницу неподалеку. В холле веселились немцы. Дениза подошла к ним и плюнула на пол. Этот безрассудный шаг мог стоить ей жизни. Но сильно выпившие солдаты только пуще загоготали. В номере мать, вне себя от ярости, ударила дочь по щеке. После этого они всю ночь не разговаривали, а едва наступило утро, бросились в больницу. Койка оказалась пуста. Ночью мой прадед умер. Все было кончено. Он боролся за жизнь из последних сил, чтобы еще раз увидеть жену и дочь — единственное, что привязывало его к жизни. Это было его последнее сражение. Он увидел тех, кого любил, и сложил оружие.
Бывают удары, которые человека иссушают. Этот был настолько силен, что они не плакали. Они просто подошли к кровати, чтобы забрать оставшиеся вещи. Вещей, собственно, почти не было. Письмо жены. Заколка дочери. Маленькая красная коробочка, которой он дорожил настолько, что отказывался с ней расстаться. Это была музыкальная шкатулка. Правда, мелодия сделалась неузнаваемой и большая часть нот уже не звучала. Мне кажется, он любил эту шкатулку как ребенок любит подобранного на улице раненого зверька. Это была шкатулка-калека. Вот и все, что от человека осталось. Бред. Пришла санитарка, стала мыть полы жавелевой водой, попросила их посторониться. Мать и дочь делали все механически, словно отказываясь вселяться в свои новые тела, в свой новый статус вдовы и сироты. Они силились отрешиться от происходящего, чтобы пережить то, что пережить невозможно. Тут с соседней койки донесся голос:
— Замечательный был человек.
— …
— Мы были рядом в этом бою. Он нам всем, молодым, как отец родной был. Не давал пасть духом.
— Вы были с ним?
— Да. Нас вместе ранило. Ужасно все получилось. Мы оказались совершенно беспомощны. Вооружения подходящего нет, атаку встретить нечем… Нас накрыло как цыплят. Бомбы градом…
Я воспроизвожу этот диалог, который бабушка помнила наизусть. Именно наизусть — по той простой причине, что молодой человек стал впоследствии моим дедом. Так они познакомились. Юноша разволновался, увидев родных своего боевого друга. Ему не терпелось выговориться, он столько недель молчал. Он уже тогда был красноречив. Даже в лежачем положении. Он мучился сильными болями (осколки снаряда засели в селезенке), но всячески старался поддержать несчастных женщин. Даже пытался заставить девушку улыбнуться. Она была совсем юная, но бесконечно печальная — это, видимо, его и тронуло.
Мать и дочь принялись ухаживать за юношей, у которого не осталось никого из близких. Когда же он поправился, они вместе вернулись в Париж. Юноша поселился у них на улице Паради, и, видя, что молодые влюблены друг в друга, моя прабабушка уступила им спальню (взяв с них предварительно обещание в скором времени пожениться — что они и осуществили несколько месяцев спустя в совершенно пустынной мэрии X округа; новобрачные обменялись торжественным поцелуем в гробовой тишине, однако в этом союзе было что-то жизнеутверждающее — любовь посреди рушащегося мира). Так прошел 41-й, 42-й и 43-й год. Кругом торжествовала подлость. В их доме консьержка выдала гестапо еврейскую семью. Мой дед не сдержался и залепил ей пощечину, но эта безмозглая гусыня так и не поняла, что плохого сделала. Почти все дневное время Дениза проводила дома в ожидании мужа. Тот нашел место гарсона в кафе. Он слушал осторожные разговоры посетителей, обслуживал подчеркнуто вежливых немцев, вокруг которых вертелись шлюшки, от чьих волос вскоре останется лишь воспоминание. Подавал сэндвичи «крок-месье» женщинам, истосковавшимся по мужчинам. Наблюдал, как проявляются в людях мелочность, бравада и элементарная трусость. Домой он возвращался с улыбкой, как будто война была забавной игрой. Дед смотрел на вещи оптимистично, он знал, что оккупация рано или поздно кончится. И оказался прав. В конце концов Париж был освобожден. «Эту радость и описать-то невозможно», — сказала бабушка. Так что и я не стану ее описывать.
Наступили месяцы хаоса и неразберихи. Приспешники свергнутого режима забегали, как крысы на тонущем корабле. Потом город стал возрождаться. Дед получил орден. Потрясенная бабушка присутствовала на церемонии, где ее мужа называли «отважным участником Сопротивления». Это была огромная честь, но бабушке не понравилось, что о подпольной деятельности мужа она узнала таким образом. Все эти годы она не только ничего не знала, хуже того, ни о чем даже не догадывалась. Нередко он возвращался очень поздно, где был и что делал, не рассказывал, и Дениза с горечью думала, что, возможно, он встречается с другой женщиной. Но мысль о Сопротивлении ни разу не приходила ей в голову. Она почувствовала себя идиоткой. «Почему ты ничего мне не говорил? — спросила она. — Ведь ты мог поделиться со мной». Дед ответил, что не хотел подвергать ее опасности. Это вовсе не значит, что он ей не доверял. У деда была удивительная способность находить нужные слова. И вот доказательство: в тот момент, когда бабушка уже складывала губки в обиженную гримасу, он сказал:
— Да ты же знала.
— Как это знала? Знала, что ты участник Сопротивления? Ничего я не знала!
17
Я наводил справки относительно этого госпиталя, собираясь при случае туда заглянуть. Он носил имя Гама, в честь военного хирурга Жан-Пьера Гама (1772–1861). В пятидесятые годы госпиталь превратился в центр подготовки военных санитаров. А еще через пятнадцать лет был преобразован в военный склад. С 1982 года здание никак не используется и должно быть в скором времени снесено. Это место больше интереса не представляет.