Изменить стиль страницы

Прощаясь, он задержал мою руку, пожелал счастливой посадки на Большой земле и добавил, что хотя Севастополь и придется оставить, но то, о чем мы говорили с ним во время первой встречи, остается в силе: «Мы обязательно победим гитлеровскую Германию! И первый камень в будущий памятник Победы заложат севастопольцы!»

К Херсонесскому мысу, на обстреливаемый артиллерией противника аэродром, туда, где садились транспортные самолеты, шли несчетные толпы людей, тянулись на малых скоростях, завывая натруженными моторами, машины.

Я и теперь при воспоминании о тех далеких днях удивляюсь искусству шофера грузовика, который вез нас к самолету: как это ему удалось в полной темноте, разрываемой то и дело слепящим светом бризантных снарядов, проехать от Карантинной бухты и при этом не попасть под снаряд!

Мы не сразу разыскали коменданта аэродрома. Он пропадал все время в огромной толпе. Комендант подвел нас к самолету, зажег лучик карманного фонарика, прочел предписание генерала Петрова и сказал: «Не знаю, куда я вас буду сажать?» Но тут подошел командир самолета и спросил меня, не летал ли я с ним, — ему мой голос показался знакомым. Я действительно летал с ним. Эта случайная встреча решила все.

Самолет «ЛИ-2» загружался спешно, но с толком: сначала в его длинное веретеновидное тело размером с тушу синего кита прошли ходячие раненые, их усадили прямо на пол, затем вошли мы, и тут же санитары начали носить тяжелораненых. Многие из них были слабы от большой потери крови, некоторые бредили, иные стонали. Их укладывали на ноги первых, оставляя лишь небольшой проход посредине. Все это делалось при тусклом свете самолетных лампочек, но делалось быстро и четко — эвакуаторы были опытные.

Только прислонившись к вогнутой самолетной стене, я почувствовал, как устал за дни третьего штурма Севастополя. Да не один я, справа от меня, так же вытянув ноги, сидел корреспондент «Последних известий» Вадим Синявский, а слева — второй корреспондент той же редакции Юрий Арди. На ногах у нас лежали раненые. Причем раны того, кто пришелся на мои ноги кровоточили, да так сильно, что у меня промокли брюки. Это в Краснодаре потом обернулось водевильным сюжетом: когда самолет выгрузили и я оказался последним, я не мог выйти, так как у меня свело ноги от судороги, врач, принимавший раненых, приказал вынести меня, посчитав, что я нахожусь в состоянии нервного шока, потому что я все время твердил: «Я не ранен и скоро выйду сам!» Несмотря на сопротивление, меня вынесли из самолета на носилках, и врач скомандовал сделать мне перевязку. Для этого надо было снять брюки. Я отказался. Врач попросил ножницы и спокойно, как это он делал, по видимому, не раз, движимый милосердием, варварски, не спрашивая согласия, разрезал мои совершенно целые флотские брюки. Обнаружив у меня на левом колене широкий след старого хирургического шва, измазанного чужой кровью, он воскликнул:

— А это что?!

Я сказал, что это старое дело, в тридцатых годах попал в Ленинграде под грузовик. В Институте травматологии мне была сделана операция на суставе, в результате которой я был «списан по чистой», то есть признан вовсе негодным к несению военной службы, со снятием с воинского учета. Вот это-то след старой операции, измазанный кровью лежавшего на моих ногах раненого, и увидел врач.

Поняв, в чем дело, он смутился, но тут же овладел собой, распорядился, и откуда-то принесли армейские бриджи. Они никак не «монтировались» с моим синим кителем и флотской фуражкой с золотым крабом. Идти в них можно было лишь до первого патруля.

Врач чувствовал себя виноватым и старался успокоить меня. Он говорил, что ничего страшного, наоборот, в таких брюках меня еще больше будут уважать — ведь я из осажденного Севастополя, смешно оттуда появиться в брюках с иголочки!

После того как увезли раненых и отбыл с ними врач, на поле установилась тишина Ее абсолютность, похожая на таинство, вызвала беспокойство — давно я не испытывал ощущение полной тишины и, кажется, забыл совершенно ее звуки.

Тишина…

Трава…

Вдруг откуда ни возьмись над аэродромом по явились птицы. Они сделали несколько кругов, затем легко и игриво взвились высоко под самый купол голубого неба, и оттуда полились звуки какой-то очень знакомой и прелестной музыки. Я не мог понять, что это за музыка, но в ней слышались мелодии из «Весенней песни» Грига.

Музыка растравляла сердце. Я хотел и не хотел слушать ее — перед глазами горькими сиротами стояли картины Севастополя.

Я на миг закрыл глаза, а когда открыл их, все то, чем только что жил и от чего сердце сжималось, исчезло. Было снова голубое небо, была высокая трава в цвету, птицы в небе, и еще добавилось к этой картине одно чудо — на аэродроме появилась подвода. На телеге, которую здесь называют бестаркой, стояли три огромные ивовые корзины, полные спелой, глянцевитой и раздражающе сверкавшей гранатовым цветом черешни! Чудо какое-то! В Севастополе одолевала смертельная жажда, а тут сочные, чертовски аппетитные черешни!

Подвода остановилась возле нас, и старик, который вез это чудо, кинув вожжи на телегу, снял картуз, вытер пот на морщинистом лбу и, приветливо улыбаясь, сказал:

— Бэрите! Кушайте! Вы з Сэвастополя?

После возвращения из Севастополя я был командирован редакцией на Северный флот. Из одной крайней точки фронта Великой Отечественной войны я попал в другую.

Больше месяца я пробыл на Севере, ходил на боевых кораблях, жил у морских пехотинцев и артиллеристов на полуострове Рыбачий, встречал возвращавшихся из дальних походов подводников.

В отрогах горного хребта Муста-Тунтури сфотографировал пограничный знак. Это был обыкновенный деревянный столб, довольно затрапезного вида, но он оказался примечательным: именно здесь, в единственном месте линии фронта, тянущейся от Баренцева моря до Черного, гитлеровцам не удалось нарушить государственную границу нашей страны, хотя генерал фон Дитл и его головорезы, носившие на рукавах знак эдельвейса, очень старались оставить этот столб у себя в тылу либо снести его!

Но снаряд в него не попадал, мина тоже, а от пули он не падал.

В Москву возвратился с полными блокнотами. Перед глазами были северяне: летчик-истребитель Петр Сгибнев, командир батареи на полуострове Рыбачий капитан Поночевный, командиры подводных лодок Лунин, Вндяев, Стариков; главный хирург флота профессор Дмитрий Александрович Арапов; топкий дипломат, знаток морского дела, талантливый командующий Северным флотом адмирал Арсений Григорьевич Головко, член Военного совета, дивизионный комиссар Николаев, — я должен был писать о войне на Севере и об этих людях, а думал о… Севастополе.

Устроился в гостинице «Москва». Сел за письменный стол и с утра до поздней ночи писал Сдав очерки в редакцию, заехал в Николо Лесковский, в столовую Наркомата Военно-Морского Флота, и тут встретил человека, который одним из последних ушел из Севастополя, после того, как город заняли войска фон Манштейна.

Он выглядел настолько изможденным, что я не сразу узнал в нем того блестящего морского командира, с которым познакомился еще в июне 1941 года в Москве, в этой же столовой. Он тогда выделялся манерой держаться с особой, не подчеркнутой, естественной флотской элегантностью. Одет был изысканно — тужурка и брюки сшиты, по-видимому, у отлично знающего свое дело военного портного.

Это был человек незаурядной судьбы. В тридцатых годах он был старпомом на миноносце. Затем воевал в Испании. Незадолго до войны с гитлеровской Германией получил назначение на должность военно-морского атташе в одну из европейских стран.

После нескольких лет жизни за границей, в мае 1941 года, приехал в отпуск. Съездил к родителям в Пензенскую область, а от них — в Ялту, в санаторий. Из Ялты возвратился в субботу 21 июня, а в понедельник 23 июня собирался за рубеж, к месту службы. Но последний поезд из Москвы на Берлин отошел с субботы на воскресенье, ночью 22 июня…

В течение первой недели войны его еще можно было видеть в столовой потягивающим ту же дорогую английскую трубку «Донхилл», в которой пахуче дымился «Кепстен», а потом он куда-то вдруг исчез.