– Далеко твоя ферма, дядя Вася?
– Вон там, за холмом. Полчаса ходьбы на собственном моторе. А что?
– Ничего. Я так.
Стало быть, с Мишкой в будущее лето будет каждый день видаться.
– Когда я поеду?
– Завтра в четыре. Даму твою я до Тулона провожу. Насчет пересадки надо вас облегчить. А там дальше до самого Парижа будешь ты у нее под крылом, как цыпленок в вате. Уж ты меня, дружок, не конфузь.
Игорь задумался. Отчего у детей так часто начальство меняется? Будет шпынять до самого Парижа… Попадаются, впрочем, и не шпыняющие. Толстая или худая? Займет полтора места, и жарься в уголке… под крылом. Ночью ничего, прохладно, потерпеть можно… Ах ты Господи! Что же он сидит, ведь морские подарки надо всем приготовить, уложить… Вскочил на ноги, споткнулся на скользкой хвое, боднул дядю Васю головой и побежал к ферме.
Мул, бодро фыркая, остановился у крохотной станции. Русский фермер и его сын Мишка сердечно простились с Игорем… До будущего лета. Ждать поезда не могли, дома дела по горло. Понимал ли мул, что Игорь уезжал? Должно быть, понимал, потому что, пока фермер и сын взлезали на двуколку, он все косился за ограду на мальчика. Даже мордой кивнул… Милый, милый Мигроша!
На платформе, на скамье у станционных дверей сидели четыре дамы: старушка, плотная и румяная, как лопнувший на солнце помидор, с толстой оплетенной баклагой[50] в ручках; похожая на местного нотариуса вялая женщина в усиках с пестрым, как попугай, грудным младенцем на коленях; рыжая девочка лет шести, деловито сосавшая ручку своего лилипутского зонтика; впрочем, что же это за дама… И четвертая, большеглазая, завитая пасхальным барашком, с губками земляничкой, кассирша из аптеки с лохматым, слюнявым собачьим выродком под мышкой…
Ни одна из них, конечно, Игоря под свое крыло не возьмет. Да и не русские.
Растопырив руки, нагруженные чемоданом, сумками и складным мольбертом, в конце платформы показался отдувающийся дядя Вася. Увидел Игоря, кивнул радостно головой и чуть не уронил мольберт. За ним волочилось длинное-длинное существо в зеленом узком платье и шляпке. Лицо было полузакрыто платком и свернуто набок. Даже сразу не разберешь: добрая или злая. Попутчица. Где дядя Вася такую спаржу нашел?
– Зубы у нее болят? – спросил он тихо у дяди.
– Невралгия. От четырех до шести ее каждый день сводит. Не обращай внимания. Разговаривать с ней теперь нельзя. А после шести она – ух какая распорядительная…
Дядя поболтал с начальником станции, начальник был игрушечный: бисерные, шустрые глазки, маленький, под стать станции. И поезда встречал, и ослика с тележкой напрокат сдавал, и носильщика, если надо, заменит. Он принял багаж – большой чемодан и обшитый старым капотом, в маках, мольберт – и пошел писать квитанцию.
– Она художница, дядя Вася?
– Да.
– Настоящая?
– Как видишь, – дядя кивнул на мольберт.
– Знаменитая?
– А ты ее спроси, когда у нее пройдет невралгия.
– Что ж спрашивать. Если не знаменитая, пожалуй, обидится.
Из туннеля выскочил, клубя белым облачком, поезд. Уселись. Зеленая дама, отвернувшись, прикрыла лицо сумочкой и застыла.
Игорь сочувственно посмотрел на нее, порылся в карманах курточки, вытащил мятную лепешку и шепнул дяде Васе:
– Можно ей дать пососать? Она освежится.
Дядя в ответ только руками замахал… Мальчик сдунул с лепешки крошки и сунул в рот. Отчего у нее невралгия? Перекупалась или на солнце пережарилась. Вот и большая, метра в ней два с половиной, а порядка не знает…
Игорь все сбоку всматривался: на кого она, Боже мой, похожа? На богомола[51], конечно же… Когда, скрючив длинные-предлинные лапки, блекло-зеленый, с вытянутой головкой, сидит он на мимозе и прижимает передние лапки ко рту, точно у него зубы болят. Только на коленках у него острые зубчики, у художницы, разумеется, их нет.
В раскрытых окнах вагончика синело море, круглились на холмах кудрявым хороводом пробковые дубы, Игорь посматривал, но как-то спокойно: все ведь это уже знакомо, свое. На будущее лето он сюда вернется как к себе домой…
Останавливались на каждой маленькой станции. Усатый кондуктор по-домашнему разговаривал с местными толстушками, помогал им стаскивать со ступенек вагонов тяжелые плетушки, обшитые дерюжкой. От плетушек пахло персиками и сливами, порой над ними взлетали осы, – так, глупые, отбившись от гнезда, и путешествовали, забирались Бог весть в какую даль… Кондуктор смеялся, махал знакомым ручкой, лениво свистел, паровозик лениво трогался с места.
Показалось пыльное, жаркое предместье Тулона. Над стенами садиков кое-где заалели напудренные шоссейной пылью цветущие шапки олеандра. Мимоза и олеандр, всегда они цветут, всегда радостны, самые непритязательные на свете цветы… У дяди Васи на ферме тоже будут над оградой алые и канареечные кущи дремать. Непременно.
Взрослые встали. Игорь схватил в объятия свой чемоданчик, дядя Вася – вещи художницы. А у нее, должно быть, невралгия чуть поутихла: сошла на платформу и с высоты своего жирафьего роста в первый раз взглянула на мальчика и улыбнулась. Нос у нее был похож на руль, только тоньше, конечно, но глаза славные: рассеянные, добрые и такого же блекло-зеленого цвета, как платье и колпачок. Богомол самый настоящий…
В городе пообедали в прохладном кабачке. В дверях колыхались сквозные пестрые бусы и тростинки. Дама молчала, верно, еще не вся невралгия из нее вышла. Ели буйабес[52], – что же еще в Тулоне есть. Игорь вылавливал из острой ухи кусочки булки, с наслаждением их высасывал и одним ухом выслушивал инструкции дяди Васи: «В соседние вагоны не бегай, в Марселе по вокзалу один не ходи, а то останешься»; «Если что нужно, спроси Серафиму Павловну, она теперь до самого Парижа вроде твоего капитана…»
Мальчик посмотрел на капитана. Серафима… Почему людям дают такие имена, совсем на них непохожие? Верно, маленькая она была похожа на серафима, а потом вытянулась, нос заострился, и в зеленое нарядилась.
Тихонько под столом он потянул дядю Васю за палец, чтобы не жужжал. Что ж отравлять буйабес… инструкциями. Съели по ломтику арбуза, и сразу на душе стало сладко и прохладно. Отчего люди так редко едят арбузы? Надо бы вместо чаю – арбуз, вместо супа – арбуз, и вечером в постель большой кусок брать. Комики…
Вытерли бумажными салфетками губы и покатили на большой вокзал. Дядя Вася выбрал самый симпатичный вагон третьего класса, нашел им места, уложил над головой вещи, – прямо золото, а не дядя. Поманил Игоря глазами из купе, опять было начал: «в соседние вагоны не бегай», но Игорь подпрыгнул, поцеловал его в самые усы и сразу инструкции оборвал. Потом попрощались по-настоящему, по-мужски потрясли друг другу руки, крепко-накрепко расцеловались… И опять. И опять.
– До будущего лета! Пиши, слышишь, мартышка…
– Буду. А ты передай Мишке, что половину нашего крокета я ему дарю. Забыл сказать.
– Скажу-скажу. Смотри же, в Марселе на остановке…
– Знаю… И первого кролика своего Игорем назови, слышишь?
– Хорошо, милый. И кроликов, и цыплят, и черных тараканов всех Игорями назову…
Наклонился к серафимской длинной руке, чмокнул губами и испарился. Милый, милый дядя Вася! Игорь остался со своим капитаном один на один.
Колеса тараторят. Поезд мчится как оглашенный. Игорь забился в уголок и следит за своим капитаном. Не начинать же ему первому разговора с дамой. А она судорожно роется в своей сумочке, выронила на пол растрепанный блокнот. Игорь поднял. Потом – два франка… До которых же пор он подымать будет? Соседи по сторонам сдержанно улыбаются. Вытряхнула из сумочки все, что в ней было, вывернула ее наизнанку. Раскрыла свой саквояжик: полетели на пол щетки, гребенка, высушенная маленькая тыква-кувшинчик… Глаза испуганные, растерянные, а пальцы роются, роются без конца.