Тимофей вышел на улицу.
Солнце пронизало вспенившиеся облака, и лик города просветлел, и засеребрились стены собора. Но северная сдержанность природы чувствовалась и в неяркой зелени садов, и в порывах ветра, что временами приносил издалека дыхание Студеного моря. Тимофей глубоко, всей грудью вдохнул воздух. Эх, до чего на свете любо! Любо вдыхать этот ветерок луговых просторов и дальних морей, слушать вкрадчивый плеск волховской волны, подставлять лицо скупому, то и дело прячущемуся солнцу и ждать от каждого дня, от каждой былинки чуда!
И, как это все чаще бывало теперь с ним, Тимофей внутренне снова ощутил приближение какой-то далекой светлой радости. Он не мог бы сказать точно, чего ждет, во что верит, но всем существом своим чуял: грядет тот желанный век, что принесет с собой великие свершения!
Мысли были неясны, клубились, как утренний туман над Волховом, но сердцем знал — вот так же, как сейчас, из-за туч брызнет лучами щедрое солнце, согревая озябший, истосковавшийся по свету мир.
На Легощинской улице Тимофей встретил Авраама. Кузнец обрадовался, стал шутить:
— Аль зазнался, сынок, не заходишь?
— Что вы, дядя Авраам! Недосуг… — И вдруг выпалил: — Ожениться собираюсь! На Ольге Мячиной…
— Да ну?… — Авраам неодобрительно крякнул. — Неужто Мячин снизошел, не брюзжит боле, как худая муха в осень? Хотя, когда пять дочерей… — Он усмехнулся, в глазах его промелькнула живая, умная хитринка. — Вола в гости зовут не мед пить, а воду возить…
Тимофей насупился.
— Ну, лишнее болтаю, — посерьезнел Авраам. — Счастья тебе…
— Вы, дядя Авраам, посаженым отцом будете? — тихо, просительно произнес Тимофей.
Старый кузнец успокоил его:
— Кому ж боле? Ясно, буду!
Только сейчас заметил Тимофей, что его учитель за последнее время очень осунулся, похудел.
— Не болеете часом, дядя Авраам? — обеспокоенно спросил он.
Кузнец насупился:
— Здоров, да одни чирьи зарабатываю, квас кишки переел.
И впрямь, почти все, что он зарабатывал, приходилось опять отдавать за долги Незде. А тут еще сестра заболела, племянник руку повредил, таская бревна, у всех одежа издырилась.
Они расстались. И Авраам, продолжая путь, огорченно думал: «Ну какая она ему опора. Пышнотела, а недума. Все смешки ни с чего да смешки… Что нашел в ней? А может, так и должно быть: серьезность устает и вот к такой тянется? — Ольгу знал с детства, видел, как росла, превращаясь из малолетки в невесту. Была в ней кошачья, вкрадчивая гибкость, раздражавшая его, старика, и вся она — с маленькими, хищными зубами, вызывающей походкой — была, как он определил, «игрючая, гораздая на бабьи семьдесят две увертки на день». Авраам пошевелил густыми бровями, то собирая их на переносице, то распрямляя. — Ну, да не мне быть судьей и отговорщиком. — Усмехнулся, вспомнив, как в молодости сам говорил о полюбившем сердце: «Без огня горит, без ран болит…» Да… младость резвости полна, и не нам, старикам, судить, кого надобно любить, а кого нет. С нашей меркой ввек не полюбишь…»
Когда Тимофей в первый раз заслал сватов, ему отказали.
— Молода, пусть вольной погуляет, — сказал отец Ольги, значительно поджимая губы.
Во второй раз, через полгода, приняли сватов приветливо и назначили сговорный день.
Авраам с Тимофеем пришли под вечер. Мячины посадили их в горнице на почетном месте, в переднем углу. Некоторое время все молчали, только было слышно, как во дворе суматошились куры.
Начал разговор Авраам.
— Мы для доброго дела пожаловали… — сказал он с достоинством и оперся ладонями о свои широко расставленные колени. — У вас есть березка, у нас — дуб, давайте вместе гнуть!
— Рады приезду, — степенно ответил Мячин, поглаживая плешивую голову, а Ольга, вспыхнув, выпорхнула из горницы. — Это верно, березка у нас отменная! — Он стал расхваливать дочку.
Кузнец, терпеливо слушая, думал незло о Мячине: «Худое колесо всегда больше скрипит».
Уговаривались они обстоятельно, не спеша, мучая молчаливого Тимофея этими уговорами, и наконец, сели составлять рядную запись.
«В зимний мясоед, — выводил Авраам, — возьму я, Тимофей, себе в жены Ольгу… Так? Родственники выдают за нее приданое: лавку, стол, платье… А за попятное…»
«Да кончайте же, какое там попятное! — молча переживал Тимофей. — Не надобно мне и приданого вашего, все сам заработаю».
«Мужу не бить жены своей», — хитро улыбаясь в бороду, писал Авраам.
Тимофей подивился: «Бить? На руках носить буду!»
Он вспомнил почему-то, как весной спрашивал Ольгу, когда они ходили по-над рекой:
— Что ты боле ценишь — силу аль ласковость?
— Ведомо, силу, — не задумываясь, откликнулась Ольга.
Его лишь мимоходом задел такой ответ, но он тотчас решил: «Значит, стану сильным!»
Вскоре Тимофей сжег на Ольгиной прялке куделю — мол, пора тебе расставаться с девичеством. Назначен был день свадьбы. Она прошла для Тимофея в сладком чаду.
Зажглись на пиру свадебные свечи; тощая, как жердь, сваха, загородив Ольгу от жениха, сняла с ее головы венок и, обмакнув гребень в меду, расчесала ей волосы, скрутила их и спрятала под покрывало.
Тимофею поднесли деревянную чашу с брагой. Он испил ее и, бросив чашу под ноги, стал вместе с Ольгой топтать.
— Так потопчем… всех, кто замыслит сеять меж нами раздор… нелюбовь, — в один голос приговаривали они, старательно вдавливая в пол обломки чаши.
Пьяненький Лаврентий надел на себя тулуп шерстью вверх; подойдя к Ольге, скривил влажный рот:
— Так что… пусть детей, сколь шерстинок будет… — и засмеялся нехорошо.
Ольга, взяв в руку чарку, постаралась чокнуться с женихом посильнее, чтобы из ее чарки брага выплеснулась в Тимофееву.
Лаврентий захохотал:
— Быть ему под пятой у женки!
Тогда встал из-за стола Мячин, принес плеть и, легонько ударив ею дочь по спине, спросил:
— Узнаешь… того… отцовскую власть? Да… — Это «да» он любил повторять словно бы для себя, раздумчиво. Он пытался придать строгость своим маленьким, белесым, как у вареного судака, глазам, но они только жалко помигивали. — Отныне… того… власть переходит в мужнины руки. Да… Ослушаешься — он тебя научит этим витнем… Да…
Мячин передал плеть жениху.
Тимофей неловко заткнул ее за пояс; мучительно краснея, сказал:
— Мыслю, не станет нужды… — Подумал с нежностью: «Будем жить дружно, как зерна в одном колосе».
Лицо его словно светилось изнутри, и Ольга подивилась: «Как на образах». Она только сейчас разглядела чистый, просторный лоб Тимофея, тонкую, крепкую шею.
Дородная тетка Ольги, сидя рядом с Тимофеем, все роняла слезы:
— Ты, Тимоша, не обижай наше дитятко малое, неразумное… — и умилительно поглядывала на пучок калины с алой лентой, заткнутый в кувшин возле жениха и невесты.
Потом все стало еще смутнее и чаднее, и Тимофею казалось, что это сон, и он боялся проснуться и смотрел на Ольгу восторженными, удивленными глазами, будто тоже видел ее впервые. Он опьянел не от выпитого, а от любви, счастья и сидел за столом нескладный, скованный, только блаженно улыбаясь: «Эх, нету братеника Кулотки! Где-то он сейчас?… Скорее камень начнет плавать, а хмель тонуть, чем порушится наша дружба крепкодушная».
Тимофей нашел глазами Кулоткину Настеньку. Крохотная, притихшая, она сидела в ряду подружек Ольги, улыбалась Тимофею милой, застенчивой улыбкой, словно ожидая терпеливо своего счастья. Маленькие точеные ее руки, русая головка, которую склонила она к своему плечу, — вся она показалась Тимофею такой родной, близкой, что он тоже ответил улыбкой, говоря ею: «Ничего, ничего, потерпи. Скоро вернется наш Кулотка».
Играли в бубны потешники, плясали и пели гости, вся «природа» невесты: сестры, дядьки и тетки. Только Машка хмурилась, не пела, лишь рот раскрывала, будто поет.
Поздно ночью разгоряченная Ольга выскочила на крыльцо, остановилась у перил. За Ольгой тенью скользнул Лаврентий.
— Завидки берут на Тимофея, — вплотную подойдя к ней, сказал он тихо.