— Правда? Вас тоже можно бояться?
— Да, потому что я их ловлю.
— Разбойников?
— Да полно вам! Будете так говорить, я вас по руке ударю.
— Ну, бейте! Вот моя рука.
— Если вы еще хоть раз так скажете… Я ловлю в лесу бабочек.
— А попадаются красивые бабочки? Когда я был студентом, у меня была коллекция. До сих пор сохранилось несколько экземпляров.
Но и Веронку охватило желание похвастаться.
— Видели бы вы мою коллекцию! В ней все есть: «траурница», «адмирал», «попова кошка», «Аполлон». Жаль только, что у моего «Аполлона» надорвано крылышко.
— А есть у вас «хэбэ»?
— Есть, да какая большая! С мою ладонь.
— А ладонь у вас большая? Ну-ка, покажите?! Веронка положила ладошку на скатерть. Конечно, она была крошечной, да такой тоненькой, беленькой, словно лепесток розы.
— Сойдет за сажень в стране лилипутов, — заметил адвокат ласково и, схватив спичку, начал, озорничая, измерять ширину ладони.
Во время обмера он случайно прикоснулся к ладони Веронки пальцем, девушка вздрогнула, отдернула руку и вспыхнула.
— Очень душно, — сказала она сдавленным голосом и прижала руку к покрасневшему личику, словно только для этого отдернула ее.
— В самом деле, жарко, — подхватила госпожа Слиминская. — Расстегни пиджак, Владин!
Владин вздохнул и расстегнул пиджак, а Веронка вернулась к своим мотылькам.
— Ловля бабочек для меня настоящий спорт. Наверно, как для мужчин — охота на зверей.
— Я тоже восхищаюсь бабочками, — уверял Дюри, — ведь они любят только один раз.
— О, я люблю их за другое…
— Не потому ли, что у них есть усы? Веронка обиженно отвернула головку.
— Господин Вибра, вы становитесь несносным!
— Спасибо за признание!
— Какое признание?
— Что я становлюсь несносным. Стало быть, до сих пор я таковым не был.
— А, вот вы и попались! Известный адвокатский прием — толковать слова по-своему, приписывая людям то, чего они не говорили. Знаете, с вами опасно беседовать! Я не промолвлю больше ни слова.
Дюри умоляюще сложил руки.
— Я больше не буду! Никогда! Только, пожалуйста, говорите!
— Вы серьезно интересуетесь бабочками?
— Честное слово, никакие львы и тигры не интересуют меня сейчас так, как бабочки.
— Знаете, бабочки прекрасны, как нарядные женщины. А какое сочетание цветов! Когда я рассматриваю их крылья, мне кажется, будто это узорчатая материя. Возьмите, например, «хэбэ»: разве не чудесно сочетание ее нижних черно-красных крылышек с верхними желто-синими? Такая же замечательная гармония и в пестром наряде «поповой кошки». А как торжественно-мрачен туалет «траурницы» — коричневый с желтым кантом и синими крапинками! Поверьте, знаменитому парижскому Борту и тому не грех сходить в лес да поучиться у бабочек искусству одеваться!
— Потише, Владин! — вскричала в эту минуту госпожа Слиминская. — Побереги свои легкие! На местное письмо достаточно наклеить марку в три крейцера!
Владимир Слиминский вступил в спор с сенатором Файкои на актуальную тему о том, что бы произошло, если б люди не имели слуха, и так громко возражал ему, что любящая половина не могла оставить без внимания расточительность Владина в отношении к собственным легким и призвала его к порядку.
— Сидят рядом, а все-таки кричат, — ворчала она, качая головой. — Это все равно что на местное письмо наклеить марку в пятнадцать крейцеров. О господи, господи, и когда только люди поумнеют?
В этот момент поднялся сенатор Конопка и поднял тост за хозяина дома, «регенератора» Бабасека. Он говорил таким же тонким скрипучим голосом, какой был у Мравучана; если закрыть глаза, можно было подумать, что Мравучан сам себя восхваляет, и это возбудило шумное оживление. Затем вскочил Мравучан и поднял бокал за Конопку, жестами, гримасами и подмаргиванием подражая манере Конопки. И над этим много смеялись. (А между тем разве не так поступают короли, когда из вежливости появляются в форме друг друга, — однако над этим никто не осмеливается смеяться!)
Тосты посыпались градом.
— Спустили собак с цепи, — шепнул Файка Конопке. Мокри произнес тост за здоровье хозяйки, затем снова встал Мравучан и от имени жены и своего собственного имени выпил за уважаемых гостей, поблагодарив за то, что они почтили их своим присутствием. Он заметил, что из приглашенных не могла прийти одна лишь Мюнц, — к вечеру ей вступила в ноги подагра. И не удивительно: ведь бедной женщине выпало сегодня, во время базара, немало хлопот. И он осушил бокал за отсутствующую еврейку Бабасека.
Послышались шумные, ликующие заздравные клики, а когда они утихли, раздался возглас Владимира Слиминского:
— А теперь слово за мной!
— Владин, не смей! — пригрозила ему жена. — Нельзя тебе говорить! Твоим легким вредны громкие речи.
Но с Владином уже не было сладу. Муж-подбашмачник способен на все: застегиваться, расстегиваться, не пить, не есть; но не произнести застрявшего в горле тоста — такая покорность неведома в Венгрии.
— Я поднимаю свой бокал, господа, за самый прекрасный цветок в этом обществе! За сестричку господа нашего, Иисуса Христа, за невинную овечку, ради которой бог совершил чудо, сказав своему слуге: «Иди скорее, Петр, не дай крошке промокнуть!» Да живет и здравствует многие лета Веронка Бейи!
Веронка стала пунцовой, особенно когда гости повскакали с мест и по очереди стали подходить к ней целовать ручку, причем некоторые даже вставали перед ней на колени, а набожная госпожа Мравучан склонилась до земли и коснулась губами края ее юбки.
Услышав глупейшие эпитеты, Дюри сначала подумал, что лесничий сошел с ума, но когда увидел, что и все общество спятило, им овладело удивление, смешанное с каким-то странным чувством неловкости.
— О каком чуде говорил ваш уважаемый муж? — в замешательстве спросил он, обернувшись к госпоже Слиминской.
Слиминская всплеснула руками.
— Как? Вы не знаете? Правда, не знаете? Но ведь это невероятно! Об этом даже словацкие стихи были напечатаны.
— Что было напечатано?
— Да история зонта… Владин, ты очень разгорячился, — красный как рак, вспотел даже… Дать тебе мой веер?
— Какой зонт? — нетерпеливо торопил ее адвокат.
— Вот это интересно! Значит, вы ничего не слышали? Это случилось, когда ваша красавица соседка была крошечным ребенком и ее забыли где-то на дворе дома священника. Ее старший брат, глоговский священник, молился в церкви. В это время поднялась буря, разразился ливень, и слабое дитя погибло бы, получив воспаление легких, или почем я знаю, какая еще беда могла приключиться, если б не произошло чудо. Откуда ни возьмись, появился вдруг седой человек, словно посланец божий с неба упал, и раскрыл над девочкой зонт.
— Мой зонт! — непроизвольно вырвалось у адвоката.
— Что?
— Ничего, ничего.
Кровь быстрее потекла в его жилах, сердце громко стучало, он, не сдержавшись, взмахнул руками, да так, что тоже опрокинул бокал.
— Крестины! Еще одни крестины! — весело возликовали кругом. Винная лужа потекла к госпоже Слиминской.
— Поздравляю вас, сударыня, — поддразнил ее преподобный господин Рафанидес.
Пани Слиминская опустила глаза.
— Вовсе нет, — стыдливо забормотала она. — Правда, Владин?
Но адвокат не мог допустить, чтобы вновь возникшая нелепость поглотила великую тему, над которой он работал. Он пододвинул стул ближе к молодой женщине.
— А потом? — спросил он, лихорадочно, нервно дыша.
— Седовласый старец исчез в тумане, и следа не осталось. Но те, кто его видел хоть мельком, по большой бороде узнали в нем святого Петра.
— Это был еврей Мюнц!
— Вы что-то сказали?
Дюри прикусил губу, устыдившись, что снова подумал вслух.
— Ничего, ничего. Пожалуйста, продолжайте.
— Ну, а потом святой Петр исчез, но зонт остался.
— И он цел? — жадно спросил он.
— Еще бы! Его, словно сокровище, хранят в глоговской церкви.
— Слава богу!
Он глубоко вздохнул, будто с сердца упал тяжкий груз, и вытер носовым платком лоб, на котором блестели капельки пота.