— Отсталая все-таки наука — медицина, —закончил Андрей и услышал в ответ возражение Хмелева:
— Ну, ну — разошелся. Попробуй разберись в человеке. Это тебе не машина. В ней любой винтик можно заменить. А тут... Я вот что тебе скажу: наука достигнет высот Марса, а человек никогда не будет разгадан до конца. Иначе людям и делать будет нечего на этом свете. Они одолеют и грипп, и рак, но тысячи других вирусов останутся загадкой для поколений. Однако все это мерихлюндия, а я смотрю, ты уже без палочки. И еще на медицину жалуешься!
— Это хирургия, а не медицина в целом.
— Ну, ладно, — добродушно сказал Хмелев. — Давай лучше поговорим о деле. Ты задумывался когда-нибудь о том, каким должен быть человек будущего?
Андрей удивленно поднял брови.
— Ну вот! Впрочем, этого пока никто не знает. Знаменательно другое. Люди хотят не только знать, но и быть такими, какими будут наши потомки. Сегодня в газете я прочел одну фразу: молодежь Новошахтинска решила соревноваться за звание бригад коммунистического труда. Мало сказано, а разговор об этом должен быть большим. Съездить бы туда! Как смотришь?..
Хмелев положил свою худую руку на плечо Андрея и повторил:
— Надо тебе, не Фролову же поручать такую, я бы сказал, высокую тему. Речь идет о воспитании людей, для которых трудолюбие и чувство коллективизма основа всей жизни.
2
На другой день ровно в девять Хмелев появился на работе. Его желтое изможденное лицо никого не удивило, потому что видеть главного редактора таким давно все привыкли. По-прежнему громким был его голос, энергичной и размашистой походка, задорно сверкали черные глаза. И работа в редакциях, казалось, шла веселее, точно, по графику, сдавались передачи, а корреспонденты и редакторы разъезжались по заводам города, ехали в командировки, созванивались по телефону.
Разобравшись с делами или, как он привык говорить, «закрутив машину», Хмелев зашел в кабинет председателя. Лицо Бурова не выразило ни удивления, ни радости. Он отпустил сидевшую против него Ткаченко, которая при появлении Хмелева оборвала себя на полуслове, поджав тонкие губы.
— Значит, отболел? — равнодушно спросил Буров, глубже усаживаясь в кресле. Его взгляд бродил где-то возле двери, прикрытой Ткаченко: видимо, он все еще обдумывал только что состоявшийся разговор.
Не вдаваясь в подробности о своем самочувствии, Леонид Петрович перешел к делу. Прежде всего он должен был согласовать поездку Широкова в Новошахтинск. С этого он и начал. Соревнование за коллективы коммунистического труда, по его глубокому убеждению, было одним из тех ярких ростков нового, о которых они должны рассказывать в первую очередь. Хмелев не сомневался, что так же воспримет важность этого события и Буров, но тот неожиданно возразил:
— Опять в Новошахтинск? Разве у нас мало других точек?
— Точек много, — спокойно ответил Хмелев, — но соревнование началось именно там.
— Не нравится мне это, — протянул Буров, без нужды перекладывая бумаги на столе. — Ясно, что Широков хочет повидаться с дружками или поесть у своей тетки блинов. Я решительно против рваческих тенденций.
— О чем речь? — не выказывая закипавшего волнения, спросил Хмелев.
Буров промолчал, только пошевеливал губами. Он снова взялся за бумаги, ставя их на ребро и укладывая ровными стопками.
— Что-то я перестаю вас понимать.
— Перестаешь понимать, потому что не прислушиваешься к мнению коллектива. Между тем, для всех ясно, что шум из-за командировок, который поднимает Широков, объясняется его стремлением побольше ухватить. За его громкими фразами скрывается отъявленный гонорарщик и рвач.
Закурив папиросу и стиснув ее зубами, Хмелев сказал:
— Честно заработанный гонорар — показатель работы журналиста. Кто не получает гонорара, тот не пишет, а кто не пишет, тот не журналист.
— Насчет честности ты брось, — запальчиво возразил Буров. — Этот разговор не для Широкова. О нем, к сожалению, сложилось мнение как о темной личности, и тут мы должны выработать общую точку зрения.
— То есть?
— Всем известно, что Широков морально неустойчив. Плюс его стремление к гонорару, плюс богемное окружение, которое он создает в редакции. Возьми эту фифочку Комлеву. Разве не ясно, что он тянет ее в корреспонденты ради своего дружка Яснова? А скандал с Фроловым! Я считаю, пришло время освободиться от Широкова. Не будет его — исчезнут причины, мешающие коллективу нормально работать.
Хмелеву очень хотелось сказать, что именно он, Буров, а не Широков, не Яснов и не Комлева, мешает коллективу, но разве изменило бы это хоть сколько-нибудь обстановку, сложившуюся в радиокомитете? Она осложнилась бы еще больше и он лишился бы возможности решать даже самые насущные вопросы. «Нет, — думал Хмелев, — узел нужно рубить одним ударом, раз и навсегда. Но поддержит ли обком?»
Он хорошо представлял себе, что подобные дела все еще решались туго, их привыкли рассматривать как склочные и по традиции недолюбливали. Они влекли за собой бесконечные расследования, проверки, во время которых одни сотрудники поддерживали руководителя, другие доказывали, что он не прав. Еще не выработалось железного правила — снимать с должности только за плохое отношение к людям, только за грубость и черствость. Нет, пока еще требовались громко звучавший «криминал», аморальный поступок либо другая скандальная история, которая кричала бы сама по себе, на всех перекрестках, и не давала возможности оставлять руководителя на посту.
Еще больше осложнялось решение вопроса, когда в конфликт вступали начальник и его заместитель. На памяти Хмелева было немало случаев, когда несработавшихся руководителей обвиняли в мелочности, интриганстве и в назидание другим смещали с постов и того, и другого. Мысль о том, что могли освободить его, не страшила. Но выиграет ли в результате коллектив, сделают ли для себя выводы те, кто слепо следовал за Буровым? Станут ли они лучше, освободятся ли от угодничества, неприязни к товарищам, от равнодушного отношения к долгу?
Хмелев привык верить в людей, понимал он и неизбежность наслоений, которые несли они с недавних времен. В начале его не оставляла надежда на то, что крупные перемены в жизни партии и страны скажутся положительно даже на Бурове. С момента его прихода на председательский пост Хмелев потратил немало усилий на то, чтобы Буров отрешился от своих недостатков. Он много раз говорил с ним по-товарищески, с глазу на глаз, выступал на собраниях, но все оказалось напрасным. Лучше Буров не становился, а теперь чувство меры окончательно изменило ему. Дальше так продолжаться не могло: сегодня страдали отдельные звенья работы, а завтра мог развалиться весь коллектив. Хмелев принял решение, но спорить с Буровым не стал. Он сказал только, что в оценке Широкова Буров ошибся, и, попросив подписать приказ о командировке, вышел из кабинета.
...К концу дня Андрей и Яснов собрались на вокзал. Хмелев пожелал им счастливого пути. Задержав руку Андрея, он с укоризной сказал:
— Значит, пожалел больного? Думал, не выдержат его нервы? Напрасно. О таких вещах надо говорить.
Андрей понял, что Леонид Петрович знал и о стычке с Фроловым, и о вконец испорченных отношениях с Буровым. Ему захотелось высказать все передуманное за эти дни, услышать мнение Хмелева, но времени оставалось в обрез. Мешал этому и ждавший в дверях Юрий. Такую же потребность испытывал, видимо, и Леонид Петрович. Он еще раз тряхнул руку Андрея и сказал:
— Поговорим, когда приедешь. А сейчас — работать, несмотря ни на что!
Закрыв дверь и вернувшись к столу, он увидел заявки редакций к перспективному плану, передачи и рукописи, которые надо было прочесть.
Рабочий день затянулся до позднего вечера. В голове, как и накануне, появился назойливый шум, в горле першило от табачного дыма. «Ничего, это пустяки, — говорил он сам себе. — А о том, как ты себя чувствуешь, — совсем не обязательно знать другим».
Глава двадцатая
1
Дробно постукивали колеса, вздрагивал вагон, под потолком слабо светил фонарь. Оставляя позади станцию, поезд набирал скорость. Все реже и все стремительнее проплывали за окном путевые огни. Стоя в тамбуре и глядя в окно, Андрей думал, до чего же одинаково начиналась у него дорога. Каждый раз, пока пассажиры хлопотливо устраивались в купе, он выходил в коридор, курил папиросу за папиросой и вглядывался в очертания уходящих далей. В такие минуты — где-то глубоко в груди затаивалась легкая грусть и одновременно появлялась окрыленность — впереди ждали новые встречи, новая, не известная ему жизнь. Но сегодня грусти не было. Вместо нее он чувствовал облегчение, подобно человеку, который после долгих дней болезни распахивает дверь опостылевшей ему комнаты и попадает в светлый, многозвучный мир.