— Что надо?
Человек оглядел улицу, а потом произнес:
— Скажите, — и махнул рукой на дом ее родственников, — а давно эта изба разбита?
— А вам кого? — насторожилась Варвара Алексеевна — поведение мужчины напоминало ей то далекое время, когда под Псковом зверствовали банды Булак-Балаховича и когда вот так же из лесу изредка приходили от Спиридона Ильича к ней люди, чтобы передать от него поклон.
— Морозову я ищу. От дочери ее я.
Варвара Алексеевна ничего больше не слышала. Набросив второпях платье, заспешила к наружной двери. В коридоре ее остановил хозяин.
— Кто там?
— От дочери это, — просияв, сказала Морозова и побежала открывать.
Она впустила мужчину в дом, провела на кухню. Хозяин, неприветливо поздоровавшись с пришельцем, втянул через широкие ноздри воздух. Будто почувствовал чужой дух в избе — поморщился. Скрылся в горнице.
Человек был провожатым Вали.
Усадив его на сундук, Морозова стала расспрашивать. Тому, видно, было некогда. Он в нескольких словах пояснил, что дочь ее поблизости.
— Вот, надо решить: идти ей сюда или как? — объяснил он и, увидав через открытые двери проходившего по коридорчику хозяина, проговорил: — Осип Макарыч! Не узнал ведь я тебя.
Провожатый поднялся. Подал руку остановившемуся в дверях хозяину. Долго тряс ее. Молвил:
— Вот… Наведаться пришел… Сердце-то скучает… А ты как тут, при новом-то порядке? Ущемляют сильно или так, болтают только?
Хозяин слушал его молча. Потом, уведя глаза в сторону, процедил, как обрезал:
— Не заговаривай зубы… Партизанишь, значит? — И помешкав: — Здесь, в городе, от вашего брата, которые супротив властей идут, перья да пух один летит… Учти. Оружие, поди, имеешь? — И пошел в горницу.
Провожатый сразу все понял. Вслед ему бросил:
— Какой я партизан! У родни был. А оружия и в руках никогда не держал (а сам и гранаты и наган спрятал у себя дома).
Он снова присел на сундук, зашептал Варваре Алексеевне:
— К тебе я больше не зайду. Завтра к вечеру, часа в четыре, появлюсь вон там, — и кивнул в окно на телеграфный столб. — Как увидишь меня, выходи и иди за мной. На всякий случай дочь ищи сама, — и рассказал, как дойти до деревни, где живет Матрена.
Он собирался уже уходить, когда немцы с собаками стали оцеплять квартал. Постреливали в воздух… Начиналась облава.
На кухню прибежал растерявшийся хозяин. Он почесал к чему-то большой свой подбородок и потом уж только проговорил, обращаясь к Провожатому:
— Ты… давай, уходи. Мы тебя не знаем, и ты у нас не был… Мало ли что! Из-за тебя дело загубить не хочу.
Провожатый, побледнев, поднялся. Морозова хотела упасть перед хозяином на колени и просить, чтобы не выгонял он этого человека, но что-то мешало. Видно, гордость. Так и сидела оцепенев.
Смотрела, как Провожатый неохотно идет к двери. Выходит…
Хозяин назидательно говорил ей:
— Я в своем доме смутьянов не потерплю! Новые власти тому, кто к ним хорошо относится, нисколько не помеха… Так что раз навсегда выбери: или смирно сиди тут, или… — Он, раздраженно сплюнув на пол, показал на наружную дверь и ушел в горницу.
Гитлеровцы шныряли по домам оцепленного квартала с час. К хозяину Морозовой только постучали — не зашли, прочитав всесильную бумагу, которую тот им подал.
Беспокоясь за судьбу Провожатого, Варвара Алексеевна все выглядывала через кухонную форточку на улицу. Немцы-постовые не спускали глаз с дворов. На углу квартала два дюжих эсэсовца вели какого-то человека, заломив ему назад руки. Мать Вали пыталась разглядеть — не Провожатого ли ведут, но до арестованного было далековато, и она, сколько ни всматривалась слабыми глазами, так и не поняла, кого арестовали.
Обещанного Провожатым «завтра» Варвара Алексеевна ждала, как праздника. Собирать ей было нечего — была в чем осталась, убравшись с огорода родственников. Но Провожатый не пришел ни завтра, ни послезавтра. И она забеспокоилась по-настоящему. Всерьез стала думать, что его-то и схватили во время облавы. И чем больше так думала, тем настойчивей убеждала себя в этом. Ниточка надежды рвалась. Но Варвара Алексеевна, все еще то и дело отрываясь от машины, подходила к окну и всматривалась в улицу… Шитье валилось из рук. Хозяйка, признав одно платье испорченным, уменьшила ей рацион: на обед отделила от буханки пшеничного хлеба домашней выпечки тонкий ломтик, а супу в тарелку лишь плеснула.
— Не заслужила, — бросила она ворчливо. — Урона не потерпим.
Но это было еще не все. После обеда хозяйка собрала грязное белье и, дав Морозовой кусок мыла (такое выменивали у немецких солдат на продукты и одежду, поговаривая, будто оно из человечины), приказала стирать. По-доброму-то и выстирала бы, хоть силы были далеко не те. Но тут!.. Это было концом терпения. Морозова поднялась. Желтоватое, изъеденное морщинками сухое лицо ее подернулось чернотой. Губы тряслись. Спина выпрямилась — так, что пропал нажитый здесь уже горб. Трудно сказать, о чем она подумала, обдав холодным, осуждающим взглядом хозяйку. Только та выскочила в горницу. Глядя ей вслед, Варвара Алексеевна подошла к вешалке, надела на себя старенькое свое осеннее пальто — в чем осталась — и вышла на улицу. Огляделась. Низкое осеннее небо давило на землю, обещая затяжной холодный дождь. Надо бы вернуться, но она этого не сделала. Пошла, как объяснял Провожатый. За углом наткнулась на немецкий патруль из двух солдат. Солдаты насмешливо оглядели ее. Спорили. Один, поздоровей, назвав другого Лютцем, бросил, видно, что-то обидное, потому что тот после этого на него прикрикнул. Варвара Алексеевна проходила мимо них как неживая. Думала, выпустят ли ее за город.
Никто не задержал Варвару Алексеевну.
В поле подняла она брошенную кем-то на проселок палку, вроде батога. Переступая, опиралась на нее. Шагать стало легче, но все равно думала: дойдет ли? Не от страха так она думала — к смерти была равнодушна. Так думала потому, что силы оставляли, а хотелось дойти, еще хоть разок взглянуть на Валю, прижать к себе, погладить по голове, посмотреть в ясные дочерние глаза. Это-то, возможно, и делало Варвару Алексеевну сильнее.
Пошел мелкий дождь. Потянуло холодным ветром. Старые, полуразвалившиеся ботинки начали набухать. Ноги скользили по глинистому проселку. Варвара Алексеевна сошла на обочину. С чулок стекали в ботинки холодные, сбитые с травы капли. Но она не замечала этого и, если бы не усталость, давившая ее к земле, так бы и шла.
На землю опускались сумерки, когда Варвара Алексеевна, подумав, что не дойдет, села на кочку возле дороги… Страшно стало ей, и она поднялась. Шла теперь, часто останавливаясь. Остановится, платок на голове поправит, дыхание переведет — и снова в путь. Идет и, чтобы как-то обмануть себя, придать силы себе, разговаривает, шамкая, с батогом:
— Доведи меня, посошок мой, доведи… Кому-то помог ведь. Пожалей и меня, старуху старую, не покидай тут, на безлюдье… — А ноги как свинцовые, и ботинки застревают в грязи так, что их не враз вытащишь, рука же не может переносить палку так уж легко, как вначале, когда подобрала ее. И только сердце не смиряется да душа все летит вперед, обгоняя бессильное тело.
Когда землю придавила ночь, Морозова — промокшая, дрожавшая от холода, в облепленных грязью расползающихся ботинках, — остановилась перед русской печью на пепелище, оставшемся от хутора. Чтобы хоть где-то укрыться от дождя, от ветра, она решила забраться в печь, уходившую трубой в черное небо. Нащупав дрожащей рукой скользкий шесток, заглянула в устье. В печи раздалось урчание, и оттуда выскочила черная собака. Варвара Алексеевна отпрянула от шестка. Перекрестившись, слушала, как бьется вспугнутое сердце, смотрела в темноту на пса, который, остановившись поодаль, за мокрым обгорелым бревном, припал на задние лапы и, чуть вскинув морду, жалобно завыл…
Глава пятая
Матренина изба стояла с краю деревушки и упиралась задами, со стогом сена на огороде, в сосновый лес. К юго-западу от деревушки поднимался взлобок. Через него, вдоль пахоты, тянулся проселок. Пробегая мимо изб, он образовывал как бы улицу, которая отделяла дома от поля. Проселок за Матрениной избой круто сворачивал к лесу и убегал куда-то на север.