Изменить стиль страницы

— Сбегай-ка принеси чего-нибудь поесть. Гости у меня.

Паренек убежал.

Валя оглядела на себе кофту, отцовские брюки, сапоги. Развязав узелок, достала лежавшее под бельем серое платье и, смущаясь, сказала:

— Переоденусь.

Юркнув в палатку, она прикрыла за собой полог. Когда выбралась обратно, все уже сидели кружком прямо перед палаткой. Валя тоже села. Смотрела, как Георгий Николаевич, постелив на землю плащ и вытащив из-за голенища сапога старый кованый нож, ловко нарезает им ровные пластики сала и куски хлеба от пшеничной буханки. Ей представилось, как этим ножом он убил в Залесье Захара Лукьяновича, и ее всю передернуло.

Подошел Пнев. Оглядев «стол», крикнул проходившему бойцу, чтобы тот взял у Непостоянного Начпрода бутылку самогона и принес сюда.

— Надо же встречу отметить.

Вскоре боец вернулся и подал Пневу бутылку самогона. Сам ушел.

Георгий Николаевич взял у Пнева бутылку и стал разливать по стаканам. Пнев в это время говорил Анохину:

— Когда направитесь в свой отряд, пошлю с вами человека. Связь нам друг с другом устанавливать надо. Быть соседями и не дружить — это вроде кустарщины. — Он взял стакан, налитый до половины, и обратился ко всем: — Разрешите! За дорогих гостей, — и опрокинул в себя сивуху, а потом, не закусив, извинился и ушел.

Георгий Николаевич, выпив, долго смотрел на Валю печально и сожалея о чем-то. Наконец произнес, уронив взгляд на кусок сала, которое ковырял своим ножом:

— Что же ты, Валюша, не спросишь, как у меня все это… семья как?

Валя и остальные сразу почувствовали что-то неладное.

Подняли на него вопрошающие глаза.

— Вот так, — сказал он, когда не говорить было уж нельзя. — Умерла моя Надежда Семеновна. — Валя сразу побледнела, а все остальные опустили глаза. — Через это, получилось, и я здесь оказался как бы. А как было дело? Брата я не нашел — в леса убег. Дом их пуст… Заскитались мы. Идем как-то по дороге. Мне приспичило. Пошел я в лесок, а она осталась на краешке дороги. Слышу, машина проехала и крик истошный моей Надежды-то Семеновны. Выскочил, а она по дороге катается, и машина с немцами метрах в стах уж, убегает… Переехали. В жизни играют, сволочи. Нарочно переехали — на дороге след видно было… Вильнули и переехали.

Георгий Николаевич смолк. Внешне он был спокоен. Глаза его — затуманившиеся, грустные — выдавали печаль.

К самогону больше никто не тянулся. Гнетущее состояние охватило всех. Петр вспомнил рассказ Вали о том, как она жила в Залесье. Жалел Георгия Николаевича. Наконец Анохин, разглаживая пальцами усы, промолвил:

— Нанес германец горюшка… Теперича… долго не избыть.

— Вот, — снова заговорил Георгий Николаевич, обращаясь больше к Вале, — похоронил я ее, мою голубушку, значит. Тут и похоронил, у дороги, без обряда. Вот этим ножом и могилу выкопал, — он показал глазами на кованый нож, которым по-прежнему ковырял сало. — Похоронил, а потом сижу и плачу. Думаю: «Права ты была, Валюша. Немцы — вина всему. Кто же боле?» И стало мне жалко Захара Лукьяновича. «Не виновен, — думаю, — ты в кончине Сашеньки… Грех мой». Сижу так, думаю: повеситься али что?.. Кончилось все в жизни моей. А тут вот эти погодились, — и махнул на палатки рукой. — Приняли. Винтовочку выдали. Вот так и получилось… Просветлел я, Валюша, за это время. Много ребята мне хорошего рассказывают. Учат уму-разуму… Открываются мне глаза-то. Правду стал видеть… Мне бы теперь вот того офицера встретить, который над Сашей моим так надругался. — Он замолчал. Дрожащей рукой потянулся к стакану.

Все, не чокаясь, выпили до дна — будто поминали покойника. После этого Георгий Николаевич, как-то наотмашь, всей рукой вытер губы. Сказал:

— Ну, хватит говорить о смерти. — И, чтобы, видно, сгладить у всех впечатление от рассказа о жене, произнес: — Командир у нас хороший. Боевой. И душа у него есть. Всех уважит. Видит каждого насквозь. Передают тут ребята из отряда, образованный будто он, агроном али инжанер там. В Луге, когда еще она не под немцем была, в истребителях ходил, а потом надоело баклуши-то бить. Поругался с начальством да и подался с кучкой ребят из своего взвода через фронт. Оброс здесь… Сейчас нас больше полсотни. Сбились. Разные все. Воры бывшие даже есть. Два человека. Из Струг Красных: когда немец-то взял, повыпускали всех из тюрьмы, ну а эти против немца пошли. Принял. Не побрезговал. Когда я к нему просился, говорит: «Раз осознал, борись. Бороться с нечистью никому не запрещено, всегда похвально…» Совсем недавно восемнадцать карателей постреляли… А этим добром, — и показал на оставшийся в бутылке самогон, — не балует, по норме выдает. Чаще после боя выдает. Армейская, говорит, норма. А я и армейскую не пью — не пристрастился…

Георгий Николаевич рассказал и о доблести Пнева. Чувствовалось: Пнева здесь любят.

На полянке появились бойцы — подходило время обеда. Петр смотрел на них и рассуждал про себя: «Раз такой отряд, то можно даже и остаться пока. С фронтом прояснится, тогда и пойду дальше. Надолго оставаться здесь тоже нельзя…» Уморившиеся — и от дороги и от разговоров — Петр и Валя полезли в палатку спать.

Георгий Николаевич разбудил Петра и Валю, когда перед палаткой опять на том же плаще стояла в ведре, дымясь, картошка в мундире, а рядом в эмалированной миске с верхом розовела жирная баранина. Аппетитно пахла большая краюха ситного хлеба.

— А я ужин успел взять на вас сюда, — говорил Момойкин, пятясь на коленках из палатки. — Повечеряем давайте.

Петр оглядел «стол» и подумал: «Живут сытно».

За палаткой Пнева, через ольшаник, просвечивало озерко. Петр и Валя пошли умыться. Через кусты увидели: правее, на берегу, задумавшись, сидел Пнев и смотрел на застывшее в воде отражение желтеющего леса. Близилась осень. Об этом, возможно, и думал Пнев… Пора была строить и землянки… Когда Петр и Валя умылись, Пнева уже не было.

Вернувшись, Петр увидел на «столе» бутылку с оставшимся самогоном.

— Не будем мы пить, пожалуй, — насупившись, скачал он.

— Ни к чему, — проговорил Момойкин. — Помню, в гражданскую этак у нас одну роту красные до единого, пьяненьких-то, пленили… Смирился, не армия же здесь, да и не пью сам-то.

Анохин осуждающе поглядывал на Петра. Сопел. Когда же стали ужинать, проговорил, давясь горячей картошкой:

— Оно… к такой еде по лафитничку бы и не того, не помеха. — И заискивающе поглядел на Момойкина: — Аль не так?

— Выпили же давеча за встречу, — вмешалась Валя.

Анохин, которому выпить, очевидно, хотелось, но который не мог ронять перед остальными своего достоинства, обратился ко всем уже с такими словами:

— Вот, думаю, интересно русский человек устроен: есть так есть, пить так пить… Ну, не кажный. А почему? Ведь германцы, — и поправился, — гитлеровцы, оне… в меру, чай? Одно слово, образованность.

— Сказал! — перебил его Георгий Николаевич. — Насмотрелся я и на них в Эстонии. Они это свое по глотку да по кусочку, а чужое… До поноса объедаются и опиваются. От жадности у них эта экономия.

— Оно… так, — согласился вдруг Анохин. — Чужое, оно чужое и есть. Его не жалко. Вот и жрут и пьют от пуза…

Разговор о том, как пьют и едят немцы, шел весь остаток ужина. К самогону так и не притронулись. Когда Момойкин убрал со стола, все решили прогуляться к озерку, где уже собирались бойцы отряда.

— Там у нас как бы увеселительное место, — объяснил Момойкин.

— Клуб, выходит, — шутливо добавила Валя и накинула на себя кофту — от воды тянуло сыростью.

Когда они подошли к бойцам, гармонист уже играл «Хаз Булата», а Егор, закинув голову и отсвечивая лысиной, мял в руках старенькую клетчатую кепку и, немного фальшивя, драл звонкий, с переливами голос так, что слова песни далеко разносились по лесу.

Увидав подошедшего Момойкина, Егор вдруг перестал петь, подскочил к Георгию Николаевичу. Схватив его за руку, повел в круг. Кричал гармонисту:

— «Кудеяра», «Кудеяра» давай! Пока не споет, не отпустим!

Петр посматривал на них и тянул Валю в сторону. Думал: «Сдурели… Услышать же могут?! Вдруг где каратели рыщут?»