Изменить стиль страницы

Погорелко с усилием приподнялся на локте, — в висках его при этом лихорадочно застучало, — и огляделся. Невдалеке от костра стояли сани в полной исправности, сани маркиза и Живолупа. Тут же рядом, привязанные к одному общему ремню, лежали шесть собак. Глаза их, уставившиеся на костер, ярко блестели. Траппер перевел взгляд правее и замер, пораженный странным зрелищем.

Близ черного базальтового обломка скалы, тоже на раскинутом спальном мешке, сгорбившись, сидел Ванька Живолуп. Рядом с метисом на снегу стояла красная, перевитая сусальным золотом, пасхальная свеча. Она горела в застывшем морозном воздухе ярким неподвижным пламенем. Живолуп, сидя на шкуре лицом к свече, делал какие-то странные жесты рукой и часто кланялся, касаясь лбом снега. Траппер вгляделся внимательно и понял: Живолуп молился. Свеча, зажжена была перед плосколицым костяным идолом алеутов и маленькой медной иконкой-складнем. Метис молился сразу двум богам — древнему охотничьему богу матери-алеутке и могущественному, таинственному, живущему на небе богу русских. Рука Живолупа то клала кресты, то дергалась в магических жестах идолопоклонника. Губы его шептали вперемежку шаманские заклинания и обрывки христианских молитв, вбитых когда-то в голову отцами миссионерами. А затем он клал по поклону тому и другому богу. Но о чем молился Живолуп, что он выпрашивал у богов с такой неистовой страстностью?

— Живолуп, что ты делаешь? — окликнул, не утерпев, Погорелко.

Метис взглянул растерянно на траппера и ответил испуганным шопотом:

— Молчи… Не кричи пожалста… — Лицо Живолупа так заиндевело, что он едва растягивал губы. — Видишь вот, молюсь. Давно уж молюсь. Пропали мы с тобой оба, пропали! У тебя, ишь, руки озноблены, а мне ноги деревом перешибло. Когда падали мы оттуда, сверху, меня сосна прикрыла. Обе ноги ниже колен в муку истерла. Не оправиться мне теперь…

Живолуп молчал, глядя с мольбой на своих богов, а затем опять зашептал лихорадочно:

— Слышь, браток, несчастные мы с тобой, оба несчастные. Ты начисто без рук остался, а я без ног. Погибнем мы теперь, чую я. Не возьмет он нас, здесь оставит на голод и холод. Меня-то он рад будет бросить, не люб я ему. Мы с ним все время как псы грызлись… Да только и он далеко не уйдет, сгибнет. Видишь, шесть собак у него осталось, а харчей нет совсем. Придется ему собак жрать. Слопает последнюю и сдохнет. Он ничего не умеет. Вот ежели бы меня взял, я бы его вывел. Да разве возьмет? Ну, и пусть! И сам сдохнет, сдохнет, сдохнет!.. — с палящей ненавистью выкрикнул метис.

— Послушай-ка, Живолуп, а где Сукачев? — с трепетной надеждой спросил Погорелко.

— Сгиб твой приятель. Снегом его занесло. Вот от него что осталось, бери, — перекинул он через костер трапперу какую-то небольшую вещь.

Погорелко узнал коротенькую солдатскую трубку Сукачева. Вспомнилось суровое, точно из стали вылитое лицо заставного капитана. Траппер упал ничком, ткнувшись лицом в мех спального мешка. То, что испытывал он, нельзя было назвать печалью по умершем. Это была и глухая мучительная тоска ребенка, у которого отняли мать, и боль друга, лишившегося друга, и мука ученика, потерявшего учителя…

— Слышь, приятель, — тихо окликнул его Живолуп, — ты чай знаешь — скажи, какому русскому богу надо молиться, чтобы спастись, чтобы взял меня Конфетка с собой, Научи, браток!

— Не знаю, — поднял голову Погорелко. — Я двадцать лет уже не молюсь. Да ты не бойся, он тебя возьмет, вот увидишь, возьмет, — утешал траппер своего недавнего врага. — А где он сейчас?

— Все бродит, сани ваши ищет. Золото ведь там и твой план золотого рудника. Баит — пока не найду, не тронусь отсюда. Чтоб ему ни дна ни покрышки!.. Идет сюда, никак. И то…

Живолуп погасил свечу, спрятал ее вместе с богами под мешок и лег, повернувшись к костру спиной. Маркиз подошел, весело и приветливо улыбаясь словно они только вчера расстались после приятной беседы. Мелкая снежная пыль осыпи, в которой купался маркиз, покрывала его с ног до головы серебряной дохой. Лицо его мало напоминало человеческое. На него было жутко смотреть. Это была сплошная язва кроваво-черного цвета, с трещинами, обнажавшими сырое красное мясо. Левый глаз, подбитый при падении, почернел и закрылся. Один из рукавов его куртки был изодран собачьими клыками и покрыт черной запекшейся кровью.

Погорелко, взглянув на дю-Монтебэлло хрипло рассмеялся.

— Досталось-таки и вам, господин маркиз. Мороз ловко вас разукрасил. Но я не сказал бы, что это вам к лицу.

— Что делать, — беспечно отмахнулся канадец. — Наша увеселительная прогулка обошлась кое-кому из нас дорого. Я лично перебрался через Чилькут не затем только, чтобы полюбоваться северным сиянием. Поэтому и пришлось поплатиться, но все же меньше чем вы. А вот вы теперь не сможете принимать своих друзей, как говорится, с распростертыми объятиями. Без шуток, я крайне опечален постигшим вас несчастьем. Как жаль, что я не натолкнулся на вас раньше — ваши руки были бы спасены.

У Погорелко вырвался короткий отрывистый смех.

— Я не благодарю вас за то, что вы не дали мне окончательно замерзнуть. Я бы хотел этого. Кто перетащил меня к костру? Вы?

— Я. Но не перетаскивал, а развел около вас костер. Даже и это стоило мне не дешево. Видите? — указал он на разорванный и окровавленный рукав. — Работа вашего пса. Он не позволял прикоснуться к вам, пришлось оглушить его дубиной и привязать.

Тут только Погорелко заметил, что Хрипун привязан к дереву толстым ремнем невдалеке от костра. В мозгу траппера мелькнуло подозрение, что маркиз привязал пса к дереву из каких-то других, более важных соображений.

Дю-Монтебэлло, исподтишка внимательно следивший за траппером, вдруг решительно пододвинулся к нему и сказал:

— Вы, кажется, чувствуете себя немного лучше. Давайте же серьезно поговорим о деле.

— Ни о чем я не буду говорить с вами! — резко ответил Погорелко. — И оставьте меня в покое. Я устал, и мне хочется спать.

Маркиз выдрал из бороды ледяную сосульку, посмотрел на нее внимательно и, бросив в костер, заговорил:

— Вы не будете отрицать, что игра велась с обеих сторон честно. Мы, то-есть вы и я, в одинаковой степени мучились, страдали и рисковали. Оглянуться на прошлое — жутко делается. Я за время этой погони утратил в себе человека. Со мной произошло что-то странное. Я никогда не буду уже прежним, что-то ушло навсегда…

Погорелко посмотрел на маркиза и заметил, что глаза его утратили присущее им дерзкое, вызывающее выражение. В глубине их притаился темный страх, который не исчезнет уже никогда. То был ужас пережитых бесконечных полярных ночей, а может быть ужас человека, почувствовавшего, что в сердце его шевелятся жуткие косматые инстинкты далеких предков.

— Странно, не правда ли? — продолжал дю-Монтебэлло. — Но это так. Я теперь все время буду думать, как бы не сойти с ума. И вот теперь, когда я победил, заплатил за победу очень дорого, вы отказываетесь платить свой проигрыш. Скажите, где план, и мы в расчете. Не хотите? Но ведь это же подлость, это грабеж самого низкого сорта. Ведь я же честно вел игру…

Траппер, поднявшись, сел. Его колотила лихорадочная дрожь. Зубы его стучали, и он с трудом мог ответить дю-Монтебэлло:

— Не знаю, о какой игре вы говорите. Я никакой игры не хотел, а вы гонялись за мной как за зверем. Может быть на языке воров и убийц погоня за жертвой и называется честной игрой, но мы называем это иначе. Вы просто жулик, грязный лживый вор! Как вы смеете говорить о честности! Вспомните Новоархангельск, вспомните вашу жену, такую же грязную авантюристку, как и вы сами. Зная, что у меня осталось к ней большое чувство, вы воспользовались этим, с ее помощью пытались оплести меня тонкой сетью лжи и подлости…

— Это была своего рода шахматная игра с ее неисчерпаемым разнообразием и сложностью комбинаций, — спокойно прервал его маркиз. — Вот и все. Однако довольно. Оставим эту метафизику. Будем говорить о деле. Мы, французы, покладистая нация, а потому предлагаю вам следующее: я не брошу вас здесь на верную смерть, заберу вас с собой и сдам на первом жилом пункте. Но вы за это отдаете мне план золотого рудника тэнанкучинов, о котором рассказывала нам Айвика. Хорошо?