Я чуть не подписалась «Киса» вместо «ГедЕика». Немного измазала письмо шоколадом, но это неважно.
— Готово? Ну, наконец-то. Вот, возьми заодно и открытки. Этим, как их, воспитательницам, тоже ведь надо послать?
И правда, как же это я не додумалась! Заведующая всегда ко мне хорошо относилась, и воспитательницы тоже, и поварихе надо послать, она была самая добрая.
— Пожелай им заранее веселого рождества.
Он смеется. Какое рождество, до рождества еще далеко.
Не хочется, чтобы Блошка смотрел, когда буду писать открытку Пржемеку. Но ему хоть бы хны, делает вид, что его не интересует, кому я пишу. А что бы он сказал, узнай, что я пишу мальчику, знать бы, разозлится он или нет.
Я Блошку не всегда понимаю, он для меня слишком шустрый. То воображает и валяет дурака, а то вдруг делается совсем серьезным и все понимает. Откуда он узнал, что мне все время хочется сладкого?
— Блошка, а не попадет тебе из-за меня?
— Не бойся, Дашенька у меня приручена.
Дашенькой он называет свою маму, Дашенька, щеночек ты мой. А она смеется и ерошит ему волосы или валит его на диван, и они поднимают возню — Блошка называет ее щенячьей.
— Не понимаю, чего ты все время такая запуганная, ну что особенного — папе написать, если ты его любишь, а они пусть сами в своих делах разбираются.
Легко сказать.
— Слушай, а в психиатрическом отделении только сумасшедших лечат?
— Ты что, у кого теперь нервы в порядке?
— А он выздоровеет?
— Отчего же нет? Хочешь еще конфету? Возьми себе все.
— По-твоему, он пишет как сумасшедший?
— Нет, нормально, пишет вполне нормально.
— А тебе не влетит, если ты получишь письмо?
— Как-нибудь выкручусь, почту я чаще всего сам вынимаю.
Он смеется. Они вообще очень смешливые. Мы вместе идем опускать письма и открытки в ящик. Несет их Блошка, меня могут наши увидеть.
По улице я с ним ходить не очень люблю — он намного ниже.
— Вырасту, Киса, не волнуйся. Он что, мысли мои читает, что ли?
— Девчонки развиваются быстрее, но я тебя еще перегоню. Он снова хохочет, а я краснею. Хорошо, что я в пальто.
— Когда же я тебе деньги отдам?
— Когда будут.
С утра льет и льет. На улице пасмурно, дома горит свет, я почти ничего не вижу. Надо делать уроки, но как, если перед глазами все расплывается.
Помочь бы маме стряпать, но она не любит, когда я помогаю, говорит, что мешаю. Катержинка ей не мешает, ей можно мять кусок теста и класть его рядом с пирогом в духовку.
Пирог яблочный, с изюмом, мама уже такой пекла, очень вкусно, но дают кусочек — на один зуб.
Жду не дождусь обеда, есть очень хочется. Дождь идет и идет. Поиграть бы с Мареком, да ему мешать нельзя, он разучивает что-то на пианино. Он-то обрадовался бы, помешай я ему, а то стучит по клавишам, будто вода капает. Я могу подобрать любую песенку, но мне не разрешают, чтобы пианино не расстроить.
Не дождусь я, как видно, обеда.
Удав ходит злющий, лучше не попадаться ему под руку. Разве я виновата, что у него прострел? Мой папа тоже болен, а ему мама чай не заваривает и не пляшет вокруг, ему я даже и написать не могу.
Не знаю, что теперь будет с письмом, ведь с Блехой я не разговариваю. Разозлилась на него. Конечно, я сама виновата, не надо было доверять ему тайну.
Но мне же хочется поговорить о папе, с мамой нельзя, Марек еще маленький, Катержинка и вовсе. Вот я и рассказала Блохе, что папа не мог приходить домой, потому что должен был охранять пана президента и подавать ему черный кофе с трубочками, так как никто другой не мог ему угодить.
Блеха уставился на меня, глазел, глазел и даже не засмеялся, а только сказал: ты, Киса, дурака не валяй и об этом никому не рассказывай, а то засмеют.
Я спросила, почему не рассказывать, и он ответил, что это наверняка неправда и что это мой папа выдумал.
Мой папа, между прочим, не врет, зачем ему врать? Он ведь взрослый и не станет выдумывать, как Гита.
Я повернулась и пошла, а Блеха — за мной, мол, это все нервы, Киса, нервы, он тут не виноват.
Он тоже хочет из него ненормального сделать, все они говорят, что мой папочка — чокнутый, он мне и сам об этом в письме написал, а Блеха прочитал, когда кусочки склеивал, вот теперь и строит из себя умника.
Я в его дружбе не нуждаюсь, у меня есть и мама, и братик, и сестричка, и на кой мне эта дурацкая блоха.
Наконец дали суп, вкусный, с печеночными кнедликами, но когда я ем суп, у меня всегда запотевают очки, приходится их протирать все время, а тут куда-то платок подевался, салфеткой нельзя, она грязная, а Удав пялится на меня.
Шлеп — и очки в супе, мама покраснела, конечно, а Марек смеется, он одергивает его, слава богу, я их вытащила и дую на пальцы.
А маленькая Катержинка ни с того ни с сего как скажет: «Наш папа старый дурак!»
Слышно, как мама глотнула, как с моих очков капнуло, а у Марека звякнула ложка.
Он встал, шумно отодвинул стул, он все растет и растет, становится огромный, наклоняется надо мной, мне страшно, я ведь ничего не сказала, это маленькая Катержинка, она услышала от Марека, Марек болтает невесть что, я ему уже говорила, что нельзя так, но теперь молчу, молчу, молчу, а страшная гора падает на меня и придавливает, я и хотела бы вымолвить что-нибудь, а голоса нет, кажется, он меня ударит, закрываю лицо и голову, только бы очки не разбились.
Он поворачивается и выходит, я не вижу этого, но пол дрожит под его ногами, хлопает дверь, и мама срывается за ним и кричит: дорогой мой, дорогой.
Кричит ему «дорогой», такому мерзкому старикашке, Марек заткнул Кате рот, лупит ее, бедняжечку, а она продолжает твердить то же самое.
Влетит мне, я знаю, ведь я не умею защищаться, а на детей из детдома всегда все сваливают, хочу вымыть очки, а мама уже здесь, вот она, хватает меня за руку, тянет, куда она меня тянет, к нему, что ли, мамочка, нет, нет, мамулечка!
Я упала, лежу у его ног, а она кричит: проси, проси немедленно прощения!
Какая она несчастная, я это слышу по голосу, какая несчастная, она в отчаянии и не знает, что делать, все это я слышу, она боится его и вся сжалась от горя.
— Простите, извините, простите, — это лепечу я, это в самом деле я, этот плаксивый голосок мой, он поднимает меня своими клешнями, куда же, господи, он меня поднимает?
— Проси маму, чтобы строго тебя наказала.
Просить бы не надо, но я прошу наказать меня, в горле будто кнедлик застрял, а я ведь суп и не начала есть.
— Громче!
Что-то захрустело, я вздрогнула, он раздавил мои очки, когда они упали на пол.
— Идиотка!
Во всем я виновата, он разбил мои очки — и я же идиотка. Мама велела мне стоять на коленях, я стою в кухне в углу, а они обедают, g я их не вижу, только слышу, как звенят приборы, как мама режет пи- щ рог, а мне даже маленького кусочка не достанется.
Я стою и смотрю на кафель перед собой, упираюсь в него лбом, но он холодный, холодный как лед, и коленям тоже холодно, мурашки ползают по мне вверх и вниз, интересно, где они встретятся?
Хоть бы есть не хотелось, но голод засел во мне и растет, выгрызает во мне целую пещеру, от меня останется только одна кожица, как от гусеницы, которую выедают личинки наездника.
Мне плохо, а Катержинка смеется, Марека не слышно.
— Куда это ты с пирогом?! Сиди, пока не съел!
Я знаю, Марек хотел сунуть пирог мне, они тоже это понимают, я это чувствую, и это согревает меня немного, мне уже не так холодно, на меня будто повеяло теплом. Когда мы в лагере разжигали костер, спине было холодно, а лицу жарко, да еще дым щипал глаза.
Катержинка смеется, а он говорит: смотри, Катержинка, изюминка упала, ну-ка, ам, открой ротик, ам-ам.
А я стою на коленях.
Марек проходит мимо, я слышу его шаги, теперь он ростом с меня, потому что я на коленях, наклоняется ко мне, к самому уху.
— Все равно он дурак, все равно.
Марек все-таки сунул мне кусочек пирога, совсем маленький, какой только уместился в его ладошке, на языке у меня растаял сахар, очень вкусно, но я ничего не могу проглотить, в горло не лезет.