Изменить стиль страницы

— Да? — сказал священник. Позади этого человека, на уровне его головы, стояли бутылки — минеральная вода, пиво, спиртные напитки… Священник вошел с пыльной улицы под пекло керосиновой лампы.

— Что тебе? — спросил он властным, нетерпеливым тоном, таким новым и таким привычным для него.

— Вам, отец, может, нужно вино для причастия?

— Пожалуй… но только в кредит.

— Священникам кредит у меня всегда широкий. Я человек религиозный. У нас тут все религиозные. Вы, наверно, будете крестить? — Он алчно подался вперед, держась почтительно и в то же время нагловато, — мол, оба мы люди образованные и придерживаемся одного образа мыслей.

— Да, пожалуй…

Хозяин харчевни понимающе улыбнулся. Нам с вами, будто намекал он, незачем вдаваться в подробности, мы и так понимаем друг друга. Он сказал:

— Раньше, когда церковь не была закрыта, меня выбрали казначеем «Общества святого причастия». Я добрый католик, отец. Народ здесь, конечно, невежественный. Не удостоите ли вы меня чести выпить стаканчик бренди? — По-своему он был вполне искренен.

Священник нерешительно проговорил:

— С твоей стороны очень… — Два стакана были уже налиты. Ему вспомнилась его последняя выпивка, когда он сидел в темноте на кровати, слушая начальника полиции, и видел при вспышках электричества, как исчезают остатки вина. Это воспоминание, точно рука, снимало с него доспехи и оставляло его беззащитным. От запаха бренди он почувствовал сухость во рту. Он подумал: какой я комедиант! Мне нечего делать здесь среди хороших людей. Он повертел стакан в руке и вдруг вспомнил и все остальные выпитые им стаканы. Он вспомнил, как зубной врач говорил о своих детях и как Мария вынула из тайника бутылочку, сбереженную для него — для пьющего падре.

Он нехотя пригубил стакан.

— Бренди хорошее, отец, — сказал хозяин харчевни.

— Да. Хорошее бренди.

— Могу уступить вам дюжину бутылок за шестьдесят песо.

— Откуда мне взять шестьдесят песо? — Он подумал: в некоторых отношениях по ту сторону границы было, пожалуй, лучше. Страх и смерть — еще не самое плохое. Жизнь порой тянется впустую.

— Я не хочу наживаться на вас, отец. Пятьдесят песо.

— Пятьдесят, шестьдесят. Какая разница?

— Пейте, отец. Еще стаканчик. Бренди хорошее. — Хозяин угодливо нагнулся над стойкой и сказал: — Ну а полдюжины, отец, за двадцать четыре песо? — И добавил с хитрой улыбкой: — Ведь придется крестить, отец.

Как страшно, что все так быстро забываешь и возвращаешься к прежнему! Он слышал свой голос, свои беседы на улице и эту консепсьонскую интонацию, как будто бы ничего не было — ни смертного греха без покаяния, ни постыдного бегства. Бренди приобрело противный привкус — привкус порока. Господь прощает малодушие и страсти, обуревающие человека, но можно ли простить благочестие, которое всего лишь привычка? Он вспомнил женщину в тюрьме и ее несокрушимое самодовольство. Вот и он такой же. Он проглотил бренди, будто испил проклятие. Метис еще может спастись: спасение молнией ударяет в злые сердца, но благочестие, ставшее привычкой, освобождает тебя от всего, кроме молитвы на сон грядущий, кроме участия в собраниях церковных обществ и прикосновения смиренных губ к твоей руке в черной перчатке.

— Лас-Касас — прекрасный город, отец. Говорят, там каждый день можно слушать мессу.

Вот еще один благочестивец. Таких много. Хозяин харчевни подливал ему бренди в стакан, но аккуратно — так, чтобы не переусердствовать. Он сказал:

— Когда приедете в Лас-Касас, отец, отыщите там моего кума на Гвадалупа-стрит. У него харчевня — ближайшая к церкви. Хороший человек. Казначей «Общества святого причастия» — я ведь тоже был здесь казначеем в прежние добрые времена. Он продаст недорого все, что вам нужно. Ну-с, а несколько бутылок в дорогу возьмете?

Священник пил бренди. А почему не пить? Ведь это вошло у него в привычку так же, как набожность и назидательный тон. Он сказал:

— Три бутылки. За одиннадцать песо. Оставьте их для меня. — Он допил бренди и вышел на улицу. В домах светились огни, и широкая улица расстилалась между освещенными окнами, как прерия. Он оступился, попав ногой в ямку, и почувствовал чью-то руку у себя на локте. — А, Педро! Кажется, так тебя зовут? Спасибо, Педро!

— Рад услужить, отец.

Церковь стояла в темноте глыбой льда; лед подтаивал на жаре. В одном месте крыша у церкви просела, штукатурка над входом осыпалась. Священник покосился на Педро, задерживая дыхание, чтобы Педро не почуял запаха бренди, но разглядел только смутные очертания его лица. Он проговорил вкрадчиво, точно хотел обмануть лихоимца, притаившегося у него в сердце:

— Скажи людям, Педро, что за крещение я возьму только по одному песо… — Ничего, на бренди хватит, хотя, конечно, в Лас-Касас он приедет как нищий. Молчание длилось секунды две, а потом хитрый крестьянский голос затянул:

— Мы бедные, отец. Песо — это большие деньги. Вот у меня, например, трое детей. Нельзя ли, отец, по семьдесят пять сентаво?

Мисс Лер вытянула ноги, обутые в шлепанцы; из темноты на веранду слетались жуки. Она сказала:

— Однажды в Питтсбурге… — Ее брат спал с прошлогодним номером газеты на коленях; в тот день им доставили почту. Священник сочувственно хмыкнул, как в прежние дни, но это был неудачный ход. Мисс Лер замолчала и потянула носом. — Странно! Мне почудилось, будто пахнет спиртным.

Священник затаил дыхание и сел в качалку поглубже. Он подумал: как здесь тихо, как спокойно. А ведь некоторые горожане не могут спать в таких местах из-за тишины; тишина иной раз, как шум, назойливо гудит в ушах.

— О чем это я говорила, отец?

— Однажды в Питтсбурге…

— А, да. В Питтсбурге… Я ждала поезда. Читать мне было нечего — книги ведь очень дороги. Дай, думаю, куплю газету, все равно какую — новости везде одни и те же. Но когда я ее развернула… Называлась она, кажется, «Полис ньюс». Кто бы мог подумать, что такие вещи печатают! Я, конечно, прочла всего несколько строк. Ничего страшнее со мной в жизни не случалось. Это… Это открыло мне глаза.

— Да-а…

— Мистеру Леру я об этом не сказала. Если б он узнал, то, наверно, изменил бы мнение обо мне.

— Ведь ничего дурного вы не сделали.

— Да, но знать про такие вещи…

Где-то вдали засвистела птица; лампа на столе начала коптить, мисс Лер нагнулась и убавила фитиль — точно пригасила единственный огонек на мили вокруг. Священник снова почувствовал вкус бренди во рту — так запах эфира напоминает человеку о недавней операции, пока он не привыкнет к тому, что жив. Бренди связывало его совсем с другим существованием. Он еще не свыкся с этим глубоким покоем. Пройдет время, и все наладится, сказал он себе, я подтянусь — ведь заказано всего три бутылки. Больше я пить не стану, там мне это не понадобится. Он знал, что лжет. Мистер Лер вдруг проснулся и сказал:

— Так вот, я говорил…

— Ты ничего не говорил, милый. Ты спал.

— Нет, речь шла о мерзавце Гувере.

— Ошибаешься, милый. Это было задолго…

— Что ж, день сегодня тоже долгий, — сказал мистер Лер. — И отец, наверно, устал… после всех этих исповедей, — добавил он с чуть заметным отвращением.

Поток исповедников тянулся с восьми до десяти — два часа, заполненные всем дурным, что сотворила за три года такая маленькая деревушка. Зла было не так уж много — город мог бы блеснуть и худшим. Впрочем… Человек ограничен в своих поступках. Пьянство, прелюбодеяние, безнравственность. Чувствуя вкус бренди на языке, он сидел в качалке в одном из стойл и не смотрел на тех, кто стоял рядом с ним на коленях. Остальные дожидались своей очереди в соседнем стойле, тоже опустившись на колени. Конюшня мистера Лера уже давно пустовала. У него осталась только одна старая лошадь, которая хрипло отфыркивалась в темноте под покаянный шепот.

— Сколько раз?

— Двенадцать, отец. А может, и больше. — И лошадь фыркнула.

Удивительно, какое простодушие сопутствует греху, — простодушия нет только у закоренелых осторожных преступников да у святых. Эти люди выходили из конюшни чистыми; один он не принес покаяния в грехах, не исповедался, не получил отпущения. Вот этому человеку ему хотелось сказать: «В любви ничего дурного нет, но любовь должна быть счастливой, открытой. Дурно, когда она тайная и не приносит счастья… Что может быть хуже такой любви? Только если теряешь Бога. А это и есть потеря Бога. Незачем налагать на тебя епитимью, дитя мое, ты и так много страдал». А другому хотелось сказать: «Похоть — это еще не самое дурное. Но вот настанет день, настанет час, и она может перейти в любовь — вот почему мы должны страшиться похоти. А если кто возлюбил свои грехи, тот уже несет на себе проклятие». Но привычная манера исповедника взяла свое: он будто опять сидел в душном, похожем на гроб ящике, где люди хоронят с помощью священника свои пороки. И он говорил: