В глубине сада, в легких деревянных домиках и в каменной башне, жили помощники Микеланджело, работавшие вместе с ним над гробницей. Тут были Микеле и Бассо, два молодых каменотеса из Сеттиньяно; способный рисовальщик, выросший сиротой-подкидышем и испросивший разрешения у Микеланджело называть себя Андреа ди Микеланджело; Федериго Фрицци и Джованни да Реджо, изготовлявшие модели для бронзового фриза; Антонио из Понтассиеве, приехавший в Рим со всей своей артелью, чтобы обтесывать и украшать строительные блоки и колонны.
Микеланджело не тревожился о будущем. Разве папа Лев Десятый не сказал своим придворным: «Мы с Буонарроти оба воспитаны под одной крышей в доме моего отца»?
Впервые после того, как восемь лет назад, в апреле 1505 года, Микеланджело бежал от Юлия, он принялся теперь за ваяние. И он работал ныне не над одним мрамором, а над тремя огромными глыбами сразу. Снова установился естественный ритм дыхания, согласный с ударами зажатого в руке молотка, когда резец вгрызается в камень и упорно точит его. Это осязаемое единство с мрамором вновь наполняло сердце Микеланджело бурной радостью. Он вспоминал самые первые уроки, воспринятые им еще у Тополино.
— Камень сам работает на тебя. Он уступает тебе, сдается перед твоим мастерством и твоею любовью.
Микеланджело отдавался трем блокам мрамора с безоглядной страстью и одновременно ощущал в себе некое спокойствие и уверенность. Три белые колонны обступали его в мастерской подобно заснеженным горным пикам. Ему остро хотелось вдохнуть в себя тот же воздух, каким дышали эти мраморы. Он работал по четырнадцать часов в сутки, пока не чувствовал, что у него отнимаются ноги. И все же стоило ему оторваться от проступавшего из камня образа, отойти к двери и поглядеть несколько минут на небесный свод, как он снова был свеж и силен.
Он, словно пахарь, прокладывал теперь свою урочную борозду.
Он высекал «Моисея» — и подобно тому, как мраморная пыль клубами проникала в его ноздри, во все его существо, до самых глубин, входило чувство горделивого спокойствия: теперь он ощущал себя настоящим человеком, ибо его плоть и сила сливались с трехмерным камнем. Мальчиком на ступенях Собора он был не в состоянии доказать, что искусство скульптуры выше искусства живописи; здесь, в своей мастерской, проворно и ловко шагая от «Моисея» к «Умирающему Рабу», а потом к «Рабу Восставшему», он мог бы продемонстрировать эту истину с кристально ясной неопровержимостью.
Моисей, прижимающий к себе запястьем руки каменные скрижали, достигнет в вышину около трех с половиной аршинов и будет внушать впечатление массивности вопреки сидячему положению. Однако истинную, скрытую сущность фигуры Микеланджело выявит не объемом, а внутренней ее весомостью, ее структурой. Резко двинув левую ногу назад, Моисей сидел в позе, хранящей динамическое равновесие; монументальная тяжесть колена и икры правой ноги, как бы поглощавшей пространство и устремленной немного в строну, смягчалась круговым движением левой ноги.
Круто взлетая, резец Микеланджело с непогрешимой точностью входил в полуторааршинную толщину блока, под остро выпяченный локоть согнутой левой руки Моисея и обвитое венами предплечье. Он как бы вычерчивал плавно летящие линии, устремленные к запястью и указательному пальцу, который приковывал взор к каменным скрижалям, прижатым правой рукой.
Наступила полночь, и Микеланджело неохотно снимал свой бумажный картуз с прикрепленной к нему свечой из козьего сала. Из города не доносился ни один звук, был слышен только отдаленный лай собак, рывшихся в отбросах за кухнями дворца Колонны. В заднее окно из сада смотрела луна, заливая блок волшебным светом. Микеланджело придвигал скамейку и усаживался перед грубо обработанным мрамором, размышляя о Моисее — о человеке, о пророке, вожде своего народа, который предстоял Богу и которому Бог вручил Закон.
Скульптор, не наделенный философским складом ума, создает пустые формы. Как может он, Микеланджело, решить, где ему надо врезаться в мраморный блок, если он не осознал, какого именно Моисея он замыслил? Внутренняя значимость его Моисея, так же как и его скульптурная техника, определит достоинства работы. Микеланджело уже знал, как он поместит Моисея в пространстве, но какую минуту жизни пророка он покажет, какое время? Хочет ли он представить Моисея разгневанного, только что спустившегося с Синайской горы и увидевшего, что его народ поклоняется Золотому Тельцу? Или он покажет печального, удрученного Моисея, сетующего на то, что он пришел с Законом слишком поздно?
Пока он сидел, вглядываясь в зыбкие, струящиеся формы залитого луной мрамора, ему стало понятно, что он не должен замыкать Моисея, как в темницу, в строго определенные рамки времени. Ведь он искал обобщенный образ, искал того Моисея, которому ведомы пути человека и Бога, он хотел изваять слугу Господа на земле, голос Господней совести. Моисея, который был призван на вершину Синая и спрятал свое лицо, ибо страшился взглянуть на открытый лик Бога, и получил от него высеченные скрижали Десяти Заповедей. Неистовая ярость души, которая пылала, вырываясь из глубоких, точно пещеры, впадин его глаз, не могла быть объяснена лишь отчаянием или желанием наказать ослушников. Нет, Моисея вела вперед только страстная решимость не допустить гибели его народа — народ был должен получить вырубленные на каменных таблицах Заповеди и покориться им и тем продолжить свое существование.
Но Микеланджело не успел додумать своих дум до конца: бесцеремонно распахнув дверь, к нему вошел Бальдуччи. Очевидно он снова собирался говорить о пересмотре договора на гробницу. Папа Лев, как добрый посредник, уже пытался склонить герцога Урбинского и прочих наследников Ровере к тому, чтобы договор в отношении Микеланджело был более справедливым, давая ему льготные сроки и больший заработок. Микеланджело с удивлением оглядел своего друга, загородившего дверной проем, ибо в те дни, когда они познакомились на улицах Рима в 1496 году, Бальдуччи был таким же худым, как и Микеланджело, а теперь он выглядел вдвое шире и тучнее его — только ноги у Бальдуччи оставались по-прежнему сухими и тощими.
— Уж не на барышах ли ты так разжирел? — спросил его Микеланджело с ехидством. — Или сами барыши к тебе текут оттого, что ты жирный?
— Мне приходится есть не только за себя, но и за тебя, — прогудел Бальдуччи, поглаживая ладонями свой огромный живот. — А ты все такой же недомерок, каким был, когда гонял мяч и играл против Дони на площади Санта Кроче. Ну что, принимают они твои новые условия?
— Повысили плату до шестнадцати тысяч пятисот дукатов. Добавляют мне, если понадобится, еще семь лет на завершение работы.
— Позволь-ка мне взглянуть на новые чертежи гробницы.
Микеланджело с неохотой вынул ворох бумаг из запачканной пергаментной папки.
— А ты говорил, что уменьшаешь размеры! — разочарованно заметил Бальдуччи.
— Так оно и есть. Посмотри, фронтальная сторона в длину стала вдвое меньше. И мне уже не надо строить подступов к гробнице.
Бальдуччи пересчитал листы с рисунками.
— Сколько же будет статуй?
— Общим числом? Сорок одна.
— Какой они будут величины?
— И натуральной, и вдвое больше.
— А сколько статуй ты собираешься высечь самолично?
— Вероятно, двадцать пять. Все главные фигуры, кроме ангелов и младенцев.
Даже в мерцающем свете единственной свечи Микеланджело увидел, как побагровело лицо Бальдуччи.
— Ты сошел с ума! — воскликнул он. — Ты уменьшил только остов гробницы, который тебе и так был совсем не по силам. Ты проявил истинную глупость, когда не послушал Якопо Галли восемь лет назад, но ты был молод. А какое у тебя оправдание теперь, если ты соглашаешься на явно невыполнимый договор?
— Наследники Юлия не хотят мириться на меньшем. Помимо того, я получаю почти те же деньги и те же сроки, какие желал для меня Галли.
— Микеланджело, — мягко возразил Бальдуччи. — Я не могу равняться с Якопо Галли, я не знаток искусства, но он так ценил мои таланты, что сделал управляющим банком. Ты идешь на глупейшую сделку. Двадцать пять огромных фигур — хочешь не хочешь — отнимут у тебя двадцать пять лет. Если ты и проживешь эти годы, согласен ли ты быть прикованным к мавзолею Юлия до самой своей смерти? Ты будешь еще более несчастным рабом, чем эти «Пленники», которых ты высекаешь.