Опустив голову, Микеланджело тихо сказал:
— Буонаррото не хочет браться ни за какую работу, мне надо пристроить его к делу. А если я теперь не наставлю Джовансимоне на верный путь, он собьется окончательно. И тогда уже ему ничем не поможешь.
Деньги были переведены во Флоренцию, себе Микеланджело оставил лишь несколько дукатов. И тотчас его стала одолевать нужда: не хватало всяких вещей для скульптурной работы и домашнего обихода, надо было купить многое из одежды и себе и Арджиенто. Он экономил каждый грош, Арджиенто выискивал на рынке лишь самую дешевую и необходимую пищу. Платье у них обоих обветшало и валилось с плеч. И только письмо Лодовико, полученное в эти недели, враз образумило Микеланджело.
«Дорогой сын,
Буонаррото сказал мне, что ты живешь в большой нужде. Нужда — это зло, это даже грех, не угодный ни богу, ни людям: нужда наносит вред душе и телу… Живи умеренно и не страшись невзгод, воздерживайся от неприятных волнений.
…А помимо того, оберегай свою голову, держи ее в умеренном тепле и никогда не мойся. Нельзя ни в коем случае мыться, а надо только крепко растираться».
Микеланджело пошел к Паоло Ручеллаи, снова взял у него в долг двадцать пять флоринов и вместе с Арджиенто направился в Тосканскую тратторию — поесть телятины, приготовленной по-флорентински. На обратном пути они купили себе по рубашке, по паре длинных рейтуз и сандалий.
На следующее утро в мастерскую заявился Сангалло: он был сильно возбужден, его золотистые усы гневно топорщились.
— Твою любимую церковь Сан Лоренцо ин Дамазо разрушают! Сто резных колонн уже убрали.
Микеланджело даже не сразу уловил, о чем он говорит.
— Да сядь же ты, пожалуйста. Теперь рассказывай сначала. Что случилось с церковью?
— Все из-за Браманте, нового архитектора из Урбино. Он втерся в доверие к кардиналу Риарио… навязал ему идею — перенести колонны из церкви во дворик кардинальского дворца и тем завершить его убранство. — Сангалло ломал руки, словно бы сдерживая вопль отчаяния. — Как по-твоему, можешь ты воспрепятствовать Браманте?
— Я? Каким же образом? Я отнюдь не пользуюсь каким-то влиянием на кардинала и даже не видел его вот уже почти два года.
— Действуй через Лео Бальони. Кардинал его слушает.
— Сейчас же иду к Лео.
Шагая к Кампо деи Фиори, Микеланджело вспоминал все, что слышал о Браманте: пятидесяти пяти лет, уроженец Урбино, он состоял архитектором при герцоге Милана и приехал в Рим в начале этого года, намереваясь жить здесь на свои ломбардские сбережения, чтобы досконально проникнуть в тайны римского архитектурного гения, то есть сделал в точности то же, прибавлял от себя Микеланджело, что и Сангалло.
Бальони пришлось ждать не один час. Лео выслушал Микеланджело совершенно спокойно, как всегда выслушивал горячившихся собеседников, потом сказал негромко:
— Что ж, нам надо пойти к Браманте. Это его первый заказ в Риме. Он честолюбив, поэтому очень сомнительно, чтобы ты один заставил его отступиться.
Пока они шли к дворцу кардинала, Лео описывал Браманте.
— Это любезный человек, очень общительный, всегда весел и бодр, чудесно рассказывает всякие анекдоты и басни. Я ни разу не видел его не в духе. Он уже обзавелся в Риме множеством друзей. — И, искоса взглянув на Микеланджело, Бальони прибавил: — Чего я не сказал бы о тебе.
Дворец был уже перед ними.
— Он сейчас там, — уверенно сказал Бальони. — Смотрит колонны, обмеряет их.
Ступив во дворик, Микеланджело увидел Браманте. Этот человек не понравился ему с первого взгляда: большой лысый череп со скудными остатками волос на затылке, большой костистый лоб и сильные надбровные дуги, бледно-зеленые глаза, вздернутый нос и маленький, ярко-красный рот, так не вязавшийся с крупной головой. Низко наклонясь, Браманте передвигал какие-то камни, и его бычья шея и мускулистые плечи напомнили Микеланджело профессионального атлета.
Лео представил Микеланджело Браманте. Тот весело поздоровался с ним и тут же рассказал смешной анекдот. Лео хохотал от души. Микеланджело анекдот не тронул.
— Вы не любите смеяться, Буонарроти? — спросил Браманте.
— Варварское разрушение церкви Сан Лоренцо меня не очень-то смешит.
Браманте втянул голову в плечи, весь напружинившись, как кулачный боец, готовый отразить нападение. И он и Микеланджело посмотрели на Лео. Лео стоял, не вступаясь ни за того, ни за другого.
— А какое вам, собственно, дело до этих колонн? — спросил Браманте, еще не выходя за пределы вежливости. — Разве вы архитектор кардинала Риарио?
— Нет, я даже не его скульптор. Но, представьте себе, я считаю эту церковь одной из самых прекрасных в Италии. Чтобы разрушить ее, надо быть истинным вандалом.
— А я скажу вам, что эти колонны — вроде разменной монеты. Вы знаете, что они были перенесены в церковь из театра Помпея в триста восемьдесят четвертом году? Весь Рим — это каменоломня, особенно для тех людей, которые знают, как употребить добытое. Я не постою ни перед чем и все переверну вверх ногами, если только у меня будет возможность построить на месте старого что-то более прекрасное.
— Камень — это принадлежность тех мест, для которых он замышлен и высечен.
— Старомодная мысль, Буонарроти. Камень применяется там, где считает нужным применить его зодчий. А что устарело, то умирает.
— Но множество нового и рождается мертвым!
Браманте уже еле сдерживал раздражение:
— А мы с вами не были знакомы. Вы не могли явиться ко мне без причины. Вас кто-то научил. Скажите мне, кто мой противник?
— Вас порицает тончайший архитектор во всей Италии, строитель виллы Лоренцо де Медичи в Поджо а Кайано, автор проекта дворца герцога Миланского — Джулиано да Сангалло.
Браманте презрительно рассмеялся:
— Джулиано да Сангалло! А что он такого создал и Риме? Восстановил потолок в какой-то церкви? Это ископаемое ни на что другое и не способно. В течение года я его выставлю из Рима, и он больше никогда не сунет сюда носа. А теперь, если вы соблаговолите убраться с моего пути, я буду работать, как работал, и создам красивейший в мире дворик. Приходите когда-нибудь снова — и вы увидите, как строит Браманте.
Возвращаясь домой, Лео сказал:
— Насколько я знаю Рим, этот человек взберется на самый верх. И не дай бог никому заполучить в нем врага.
— Чувствую, что я его уже заполучил, — угрюмо отозвался Микеланджело.
12
Он должен был придать мрамору возвышенную духовность, однако и теперь, разрабатывая религиозную тему, он хотел изобразить человека истинно живым — живым в каждом нерве и мускуле, в каждой жилке и косточке, в волосах и пальцах, глазах и губах. Буквально все должно быть живым, если ты намерен воспеть мощь и величие, показав это в образе человека. Он рубил, направляя резец вверх, зная и помня уже выявленные внизу формы и действуя по интуиции столь же древней, сколь был древен этот, добытый в горах, мрамор; он стремился высечь лицо Марии так, чтобы в нем были переданы не только ее чувства, но и воплощен характер всей статуи. Микеланджело смотрел в это лицо, приникнув к нему снизу, приподнимая руки с молотом и резцом вверх, на уровень своей головы: вся драма Оплакивания была теперь прямо перед его глазами. Мрамор тоже смотрел на него пристально, в упор, и оба они, ваятель и камень, были теперь объяты как бы единым чувством нежной, сдержанной печали. Где-то далеко позади себя Микеланджело ощущал множество других «Оплакиваний», мрачных, отвергающих всякое чувство прощения: их послание любви было смочено кровью. Нет, он не станет ваять смертные муки. Даже следы гвоздей на руках и ногах Христа он обозначит лишь слабыми пятнышками. Не будет никаких свидетельств насилия. Иисус мирно спит на руках своей матери. Над обеими фигурами как бы некий отблеск, некое свечение. У тех, кто смотрит на мрамор и думает над ним, Христос возбуждает не испуг и отвращение, а глубокое сочувствие и любовь.