Изменить стиль страницы

Пожилые женщины долго ее успокаивали, а военный стушевался и выбрался из вагона на первой же остановке. Полиция или гестапо не появились.

Через несколько дней или, может быть, через неделю после этой невеселой сцены майстер Хефт взял меня с собой на грузовой машине что-то привезти на фабрику. И по дороге спрашивал с подковыркой, что я себе думаю — а как будет дальше? Если сюда придут русские? Они тебя, пожалуй, не погладят по головке...

Соблюдая «конспирацию», я ответил что-то вроде того, что как же это придут? Вот ведь ваш Гитлер обещал поразить всех секретным оружием. Так, наверное, пора ему? А то ведь действительно придет Красная Армия, придут американцы и англичане, а мы, господин майстер, вон сколько машин для вермахта вместе с вами наворочали, замечательные газогенераторы им пристроили...

В общем, «политической договоренности» у нас с ним получиться тогда не могло. О чем жалею, потому что до прихода фашистов к власти майстер Хефт был в компартии Германии (или, может быть, в комсомоле). И могу себе представить, что он на самом деле думал о Гитлере и о приближающемся конце войны.

Однако же фронт остановился. Стоит на месте уже около двух месяцев. И, по правде говоря, мысли в голову лезли всякие. А вдруг наши сюда не придут? Ведь вот американцы Францию освободили, а теперь тоже который месяц топчутся. Ведь такая сила, а ничего поделать не могут. А вдруг у немцев и правда вот-вот появится какое-то страшное оружие, и тогда они опять...

В какой-то день вот такого смутного времени мастер велел мне сделать из стального проката консольную опору для какой-то балки, выдолбить для нее в стенке цеха гнездо и забетонировать ее туда. Провозился я с этим день или два, а когда все было почти готово, вдруг ни с того ни с сего придумал — оставить в стене записку со своим именем. Ну, «на всякий случай». Отыскал где-то клочок бумаги, карандаш. Написал свои имя и фамилию, что я из Харькова и еще какие-то, наверное, «возвышенные» слова. Нашел у кого-то коробочку, может быть спичечную или пачку от сигарет, точно не помню, и в ней, никому не сказав, замуровал в стенку это свое послание.

Среди новых построек на той берлинской окраине шарашкина мастерская в девяносто четвертом году еще стояла. Если цела стена, то моя записка лежит в ней до сих пор.

Из нашей фюрстенбергской четверки в «генераторен-унд-моторен» Леша Смирнов был, наверное, самым тихим. Спецовка на нем всегда жутко замасленная. Ходит медленно, почти не разговаривает. Где его ни увидишь в цеху — он всегда к тебе спиной, а к кому лицом — непонятно. Такое впечатление, что ко всем спиной. Но когда с ним заговоришь и он обернется, то всегда приветливо улыбается. Леша добрый, всегда поможет товарищу, если что надо. Крольчатины из банки, уворованной в каких-то Gartenlauben, в садовых домиках, впервые дал мне отведать, между прочим, тоже он. Леша ездил вместе с Николаем, когда полковник Гайст таскал их зачем-то на полигон. А вот ко всей конспирации с Кривцовым и Мишей Сергеевым он, Леша, вроде бы никакого отношения не имел. Оно и понятно: увалень, не о том заботится.

Дело было уже весной, незадолго до конца. Однажды Петр Кривцов позвал меня из цеха, отвел в сторону, жует, по обыкновению, какие-то слова. «Вот, надо уладить, тут одно дело... Ты можешь здесь ночевать, придется тебе... Мы тебе доверим и посмотрим, как ты...»

Кто «мы», какое такое дело я должен улаживать? «Я скажу Смирнову, — нудит Петр. — Возьмешь у него, спрячешь...» Наконец-то родил! Опять записку, наверное? Или они добыли листовки?

Появляется улыбающийся Леша Смирнов. Нагрузившись для конспирации какими-то железинами, мы отправляемся на свалку, к паровым котлам. Покопавшись возле одного из них, Леша вытаскивает из кучи мусора тряпицу, в которую завернуто нечто тяжелое. Разворачивает ее. Ласково улыбаясь, протягивает мне здоровенный, явно исправный пистолет! Показывает — пистолет заряжен. Говорит, что здесь могут найти во время воздушной тревоги, и надо пистолет надежно спрятать на несколько дней. Здесь, на фабрике, чтобы в случае чего был под рукой. «В случае чего именно?» — «Ну, — говорит рассудительный Леша, — ясно чего... Восстания в лагерях, наверное. Может, и немецких коммунистов, кто его знает...»

Замечательная перспектива...

Посовещавшись, мы решили упрятать оружие в «бункер», куда ставили на ночь и во время тревоги пишущую машинку. Сделать это можно только вечером, когда немцы уедут по домам. А пока пистолет перекочевал ко мне за пазуху: Петр велел, объясняет Смирнов, чтобы отвечал за эту штуку я.

Вот такое почетное поручение. Мне страшно, но ничего не поделаешь. А что, если в цеху придется лезть куда-нибудь наверх или таскать газовые баллоны? А пистолет возьмет и выпадет?

Но все обошлось. Вечером мы с Лешей благополучно запихнули обернутый в тряпки пистолет под потолочину «бункера», и он спокойно пролежал там несколько дней. Потом Леша его снова унес. Что с ним было дальше — не знаю, восстания у нас тоже не было. Сильно подозреваю, что перепрятывать пистолет поручили мне просто для проверки — не откажусь ли, не испугаюсь ли опасной «игрушки».

И все равно — разве не здорово, что весной 45-го года у наших ребят мог откуда-то взяться пистолет с патронами?

Заканчивалась первая половина апреля сорок пятого года. Уже несколько дней было совсем тепло, почти жарко. Реже гудели сирены воздушной тревоги, и все понимали, что это значит: наступление Красной Армии на Берлин начнется вот-вот.

Совершенно не помню, что было накануне — в воскресенье 15 апреля: работала ли в тот день фабрика или нет и почему я не ночевал в хибаре.

В понедельник 16-го числа очень рано, еще не совсем рассвело, я проснулся на втором этаже автобуса. Проснулся от далекого рокота, то нарастающего, то затухающего словно могучий подземный гул. На соседних сиденьях-диванчиках подняли головы еще двое или трое наших. Кто-то засомневался: может, это шумит поезд? Тяжелый состав идет? Другие лица расплылись в улыбке. Нет, видно, не зря напоминал немцам репродуктор все последние дни, что «на захваченном плацдарме в районе Кюстрина-на-Одере продолжаются приготовления врага «zum Grossangriff».

По-русски — к большому наступлению. Вот оно и началась, дорогие товарищи и немецкие господа!

Мы спустились вниз, на воздух — «слушать своих». Кто-то догадался — надо лечь и приложить ухо к земле. Она вздрагивала... А ближе к шести утра, когда стали приезжать на работу первые в тот день немцы, музыка далекой канонады была слышна уже совершенно отчетливо. Кто-то стал переодеваться в рабочее. Кто-то не слишком уверенно взял инструменты и вроде бы принялся за работу. Начальник цеха позвал кого-то за собой, побежал к машине, которой занимался накануне, старательно изображая, что ничего не случилось. Остальные тынялись, а Леша Смирнов сиял такой улыбкой, что впору портрет писать. И тут отличился Федя Кожушко, разбитной, никогда не унывающий крепыш.

Кожушко забрался в кабину грузовика, завел двигатель, тронулся и стал, на радость собравшимся, раскатывать перед цехом. Махая при этом из кабины рукой и выкрикивая нечто весьма оптимистическое. Так продолжалось несколько минут. Опешивший поначалу майстер Хефт включился, выгнал Федоpa из кабины. Поставил грузовик на место и стал бранить Кожушку, который, радостно смеясь, громко объяснял майстеру по-украински, что чего уж теперь! Шабашить, мол, пора — ведь уже слышно, «ось вже чуты Червону армию!»

Пришлось понемногу как бы браться за работу, но она, естественно, совершенно не двигалась. А через час или, может быть, полтора часа, когда уже наступило рабочее время служащих, вышел в цех господин директор фон Розенберг и спокойным тихим голосом сказал, чтобы мы, русские, собрались все вместе — он хочет с нами поговорить.

И он сказал нам вот какую очень короткую речь. Ужасная война кончается, скоро вы поедете домой. Я понимаю вашу радость и ваше нетерпение. Но и вы должны понять, что я не имею права просто так — закрыть фабрику и отпустить вас. Это привело бы к самым печальным последствиям для всех нас. Поэтому прошу вас — будьте благоразумны, потерпите! Осталось совсем немного...