— Ничуть, идея, что называется бриллиантовая, для детей нашего возраста… И мы должны быть одеты шикарно, не правда ли?
Дима посмотрел на меня недоверчиво, но я уверила его, что все чудесно. С помощью горничной мы приготовили канделябры и лампы, осветили библиотеку, вестибюль, набили камин дровами и отпустили Машу, сказав ей, что она свободна и нам ничего больше не надо. Я дала ей бутылку вина, едой она не интересовалась, а вот пряники, конфеты и орехи были весьма приемлемы. На мое предложение пригласить на кухню гостей, то есть Степана и его жену скотницу Марью, она возразила:
— Лучше у них, так что будем песни голосить. Я предоставила ей полную свободу выбора.
— Сейчас половина одиннадцатого, — сказала я Диме, — часа хватит мне на прическу и туалет. Пожалуйста, не опоздайте и Вы, иначе я буду чувствовать себя крайне неудобно, одной среди чужой толпы.
Да, я хочу быть интересной сегодня, нет, больше, я хочу быть ослепительной, как никогда. Ведь он меня не видел еще ни разу ни на балу, ни в театре. В Москве, боясь встретить знакомых, мы посещали оперу и концерты в скромных туалетах, большею частью на местах верхнего яруса. Здесь же он видел меня или с косой, или в одеянии кучера Макара, или в спортивном, или обычно в черной юбке с английской блузкой с закрученным большим узлом волос на затылке. Как пригодится сегодня мое волшебное, так прозвала его Настя, серое платье, которое я захватила из города, но постеснялась надеть в Сочельник под Рождество. И действительно, оно было бы вызывающе нарядно в семейной обстановке в тот вечер. А сейчас из всех моих нарядных и дорогих туалетов, нет, ни один не подходит, только оно, серое, волшебное, расшитое жемчугом и серым стеклярусом. Оно было и пять лет назад не модно и не старо, оно стильно и не подлежит моде, в его линиях чувствовалась рука художника, мастера, подчеркнувшего линии фигуры, и изменись они хоть чуть-чуть, не было бы годно и платье.
Было двадцать пять минут двенадцатого, и я услышала увертюру из «Кармен». В те времена граммофон вошел в моду, и редкий дом не имел его и кучи пластинок любимых певцов, оркестровых, и народных песен, исполняемых Вальцевой, Варей Паниной и другими. Я была готова и страшно волновалась, хотя внутренний голос говорил: «Ты не девочка, очень глупо волноваться». Но я себя чувствовала девочкой и волновалась. Набросив на руку палантин из серых песцов с проседью, я вошла в зал. Дима стоял против дверей и молча смотрел на меня. Я пережила чувство успеха, точно такое же, как пять лет назад на балу передвижников. Подойдя ко мне, Дима сказал:
— Могу просить на тур вальса?
— На тур вальса? — механически, от неожиданности повторила я.
Но Дима уже искал пластинку вальсов Штрауса. «Ну что такое тур вальса? — думала я, — Ведь я же люблю и танцую только вальс». Но что-то волновало: «Да, но с Димой?» И что-то отвечало: «Но ведь берет же он твою руку, гладит и держит подолгу в своей». «Да это так… Но это не то; тур же вальса — это что-то другое… волнующее, новое и…»
Я положила руку на его плечо, он охватил мой стан… Сон или действительность? Двое в пустом зале, в пустом доме, где-то далеко в горах Урала, занесенные сугробами. Лепо или нелепо? Сумасшедшие или нормальные, но мы упивались вальсом и близостью друг друга.
— Еще один раз. Прошу!
И Дима вновь поставил пластинку на страшно быстрый темп. Он прав! Быстрый темп утомил и притупил другую гамму чувств. Это был последний вальс в моей жизни…
В первый день знакомства Дима сказал: «Благодарю за доверие». И буквально берег это доверие, ничем не поколебав его до сего времени. Вчера, когда Елизавета Николаевна уезжала, мне и в голову не пришла мысль, как я останусь одна, в огромном пустом доме, с ним вдвоем. Сорвать поцелуй, вот на что Дима был совершенно неспособен. Мне не в чем упрекнуть его. Назвать джентльменом слишком мало: он был рыцарем действий, духа, слова. Его отношение ко мне было воистину рыцарское, чистое, братское, и так грело душу и делало меня более чем счастливой. Мое доверие и вера в его благородство были безграничны.
На этот раз счастье и радость так сильно охватили меня, что не он, а я впервые, взяла его манерой его руку, пожала, гладила, слегка похлопывая, на что тотчас получила ответную ласку. Дима никогда не был так счастлив и весел, как в этот вечер. Не помню, с чего началось, но мы с ним начали припоминать некоторые мелочи нашей встречи.
— А Вы помните историю с пирожком? — вдруг неожиданно спросил Дима.
Вместо ответа, я его спросила:
— А Вы сможете мне сказать, зачем Вы каждый день в кафе приходили?
Мы первый раз занимались с ним такими скользкими вопросами, словно хотели привести друг друга к признанию. На мой вопрос он прищурившись (его манера), не без лукавства, в свою очередь спросил:
— А Вы можете мне сказать, зачем Вы то же самое проделывали?
Все наши вопросы оставались без ответа, да они и не нужны были. Новый Год мы прозевали и почтили его через полчаса после полуночи бокалом шампанского, отпивая маленькими глоточками, и растянули чуть ли не на час, сидя в креслах у камина, вальс взбудоражил нас обоих, и каждый переживал и думал свое, а потому молчание в этот вечер преобладало. Но желание быть вместе было еще сильнее, и расходиться нам не хотелось, хотя уже было поздно. Решили обоюдно, что если Елизавета Николаевна не приедет завтра к часу дня, то мы поедем за ней в город. Наконец Дима сказал:
— А теперь все же домой пора, Вы обратите внимание, зал пуст, все разъехались, и администрация может заявить, что двери закрываются.
При этих словах он церемонно предложил мне руку и проводил меня до дверей моей комнаты.
Не сразу я заснула в эту ночь. Спал ли Дима? Не знаю. Но мы оба выдержали экзамен, я больше чем уверена. И оба опьянели, но не от шампанского, опьянели от вальса, от близости друг друга. С хмелем справились, не разрушили, не сломали то ажурное, хрупкое и прекрасное, что зовется нежностью, теплотой душевной, счастьем. Такая страсть, как вчерашняя вьюга, это не любовь, это сила властная, непомерная. Налетит, оглушит, как вино одурманит, вырвет волю, всласть потешит, искалечит, изломает, растопчет, и так же мгновенно бросит, оставит, улетит. И, случись это с нами после вальса, то Дима должен был бы немедленно уехать, а я бы не захотела его больше видеть.
Мы с ним несовременны. Мы не понятны теперешнему поколению, XIX век дал лучшие творения поэтов, живописцев, композиторов. Необыкновенный взлет человеческого духа, благородство стремлений и красоту идеалов. Духовное обогащение данной эпохи отразилось и на человеческой любви, облагородило ее, сделало возвышенной и утонченной. О, как прекрасно было это время!
Однако на сегодня довольно.
Письмо двадцать третье
Мы рассказываем друг другу
Утро Нового, 1914 года было хмурое, неприветливое. И на душе у меня, после вальса, было не то что неприветливо и не то что хмуро, а все же как-то не по себе. И я поймала себя на мысли, что немедленно должна глянуть в глаза, душу Димы, видеть его ласковое веселое лицо, услышать его голос, который не опишешь, его надо самой слышать. Находясь в другой комнате, Вы обязательно будете к нему прислушиваться, а если начнете с ним разговаривать, то поддадитесь его обаянию. Так как Дима был волшебником и мог мгновенно барометр моего настроения перевести с непогоды на ясный, солнечный день, то я немедленно отправилась на поиски.
— Маша, почему в доме так тихо? Где Дмитрий Дмитриевич?
— Они со Степаном Ивановичем, как только рассвело, террасу от сугробов чистят, — объяснила Маша.
«Со Степаном Ивановичем? Это кто же будет? — подумала я. — Ах да, ведь Дима стал называть Степана Степаном Ивановичем». Или, вернее: «Ты, паря Степан Иваныч, запряги-ка Гнедка, — или, — приготовь-ка баню». И все вроде этого. Надобно было видеть физиономию Степана: к обычно глупо-неподвижной прибавилось что-то очень важное, от неожиданного производства в высший чин. С этого времени не только вся дворня стала его величать по имени и отчеству, но и собственная жена Марья. Как ни учил Михалыч, как ни начинал с обычного: «Ты, Степан, смотри…» — причем всегда грозил пальцем. Но Степан в обращении выучил только одно слово «благородие». И Дима тоже получил производство чином выше, Степан стал прибавлять: «Ты, паря-барин, благородие, Дмитрий Дмитриевич». Все-таки муштровка Михалыча всадила в глупую голову Степана некоторое достижение. Терраса со стороны столовой была уже очищена и половина окна вестибюля. Сугробы с этой стороны были выше человеческого роста. Я постучала Диме в окно и показала кофейник, не прошло и пяти минут, как он вошел в столовую.