Изменить стиль страницы

— Очень, — говорит, — инженер, хорошая вещь. Только варить надо долго, времени не жалеть, и с солью. Соль их разъест, они и сварятся. Это сорт такой.

Смеются, конечно.

Проводили Гаврилова, он с катера на поезд, а мы через недели две морем пошли туда же, куда он поехал сушей. Вошли в двинское устье в шесть вечера, а немного позже уже швартовались у Воскресенского причала.

Вечер был, помню, погожий, ясный, небо розовое, Двина едва шелохнет. Хорошо! Командир с помощником командует швартовкой — слушать приятно, матросы вышколены, все у них так и горит в руках — гвардейцы. Ну, с другой стороны народ на горке стоит — смотрит, девушки уже знают, какой корабль швартуется, корабль известный, про нас кое-что в газетах писали — надо показать себя. И показали!

Знаете ли вы это время на военном корабле, когда он после похода и после многих дней войны пришел не на базу, где всех и все знаешь, а пришел в большой портовый город, стал у причала, еще как бы несколько даже отдуваясь от длинного и трудного пути, а матросы и офицеры, толком не проведав, сколько будем стоять и будут ли отпускать в город или списывать на берег, на всякий случай с лихорадочной поспешностью моются, бреются, отпаривают дефицитными утюгами брюки, пришивают подворотнички и в то же время делают такой вид, что они вовсе никуда не собираются, что им совершенно никуда не надо, что это они все затеяли просто из врожденной аккуратности и чистоплотности…

Матросы бреют друг друга, бритвы править и точить ни у кого нет времени, зеркал тоже не хватает, чтобы самим бриться, и вот сидит посредине кубрика некий страдалец, с глазами, полными слез, и от боли только похрюкивает, а тот, кто бреет его, грозится:

— Вы мне, Хлебный, под руку стонете. Если не нравится, я вас не неволю. Как умею — так и брею. Нас на зенитные автоматы обучали, а на бритвы нас не обучали… Можете, ежели я плох, быть свободным от меня.

— М-м-м, — мычит истязуемый, — так я разве… м-м-м… даже очень хорошо… это у меня просто на коже раздражение.

Утюгов, конечно, не хватает. Возле душевой очередь, и матросы поминутно кричат в иллюминатор:

— Слушайте, вы, мужчина с кочегарки, что вы себе маникюр строите? Тут торпедисты пришли, они слишком нервные, не могут ждать…

Лает и прыгает зараженная общим приподнятым состоянием наша знаменитая на весь фронт дворняга но кличке Долдон, гремит палубный настил под ногами матросов, репродуктор, точно чуя общее настроение, громко и мягко передает вальс, звуки которого несутся и над рекою, и над соседними кораблями, и над причалами…

А на соседних кораблях, преимущественно небольших, здешней флотилии стоят матросы и завистливо ленивыми голосами переговариваются на наш счет.

У нас лает наш Долдон, отчего крольчонок в кают-компании пятится под кресло, льются из репродуктора звуки вальса и постукивают офицеры костяшками домино. Все уже побрились, и полили вымытые под душем головы одеколоном, и надели на себя все вычищенное и отутюженное, но делают такие лица, как будто бы никуда не собираются, а просто вот так будут сидеть и играть в домино, сидеть и играть, и ничего им больше но нужно.

Сергей Никандрович — командир — похаживает по кают-компании, скрипя батманами, сложив руки за спиною, и, пожав плечами, вдруг спрашивает:

— А вы это чего, собственно, молодые товарищи, вырядились? Товарищ капитан медицинской службы? Вы что это кообеднешнее платье-то надели? Куда собрались?

Лева, несколько порозовев, встает:

— Так, собственно…

— Ничего не собственно…

Сергей Никандрович уже получил семафор насчет распорядка сегодняшнего вечера, но в эти последние минуты перед отпуском офицеров на берег он не может отказать себе в удовольствии поязвить:

— Собрались. Вырядились. А куда? За какими удовольствиями? Нет того, чтобы тихо, мирно на корабле чайку попить, да книжечку почитать или в шахматы какую-либо партию Капабланки изобразить…

Я с удовольствием слушаю его ворчливый голос. Сергей Никандрович потомственный моряк, из хорошей морской семьи, и любовь его к кораблю, именно к своему кораблю, к жизни на своем корабле — мне необыкновенно приятна. Я знаю, что в его ворчании есть горечь. Он ревнив, это я замечал не раз, и всегда ревнует своих офицеров к земле и обижается за корабль, когда слишком много пароду отправляется гулять.

Наконец команда списывается. Стоя у леера возле своего салона, я смотрю, как люди цепочкой сбегают на пирс и один за другим тают в сумерках белой, весенней ночи. Уходят с кортиками, лихо посадив фуражки, натягивая перчатки, офицеры. Низкий женский голос поет по радио:

Хочу любить,
Хочу всегда любить…

— И что думают, и что поют, — сердится за моей спиной Сергей Никандрович.

— А что? — спрашиваю я.

— Дети, же слушают, — говорит командир, — безобразие, честной слово…

Потом мы играем в шахматы, потом пьем чай. А попозже я спрашиваю:

— Что, Сергей Никандрович, не сходить ли нам в город, проветриться?

— Проветриться? — пугается командир. — Какой же там ветер, товарищ комдив. Там пыль в трамваях, толкотня, там плюются…

— Да мы недалеко.

— Куда же это недалеко?

— Гаврилова навестим. Он ведь и не знает, что мы пришли. Все-таки зайдем, посмотрим, как все их дети живут.

Гаврилова навестить командир соглашается. И мы решаем завтра после ужина идти в гости. Уже когда я укладываюсь спать, входит Сергей Никандрович с предложением взять с собою завтра Долдона и крольчонка тоже.

— Пускай ребята посмотрит, — говорит он, — им интересно. Долдон — дурак дураком, конечно, но все-таки кроме серости своей может, если очень на него напереть, лапу подать, и голос подает тоже, и вообще… гавкает здорово…

— Ну, а крольчонок?

— А крольчонок просто… естество свое покажет. Может, они крольчат не видели. Капусты при них пожрет…

— Что ж, — говорю, — возьмем и крольчонка. А для Долдона кость возьмем, пускай ребятам покажет, как кости грызет…

Командир вместе со мною посмеялся и ушел спать. А на следующий вечер мы отправились в гости.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

К Зое мы с Сергеем Никандровичем припожаловали так это часу в начале девятого. Сергей Никандрович пес в плетеночке крольчонка нашего корабельного, Пампушку, который, несмотря на свой немолодой возраст, почему-то все числился у нас крольчонком, а я вел на поводу дворнягу Долдона, и мы с командиром, несомненно, представляли собою странное зрелище.

Шли мы долго и путались сначала по какой-то улице имени Выучейского, потом оказались на Петроградском проспекте, где командир едва не сломал себе ногу в колдобине деревянной мостовой, потом по бревнам, которые хлюпали на болоте, свернули еще в переулок и, наконец, вместе с нашим бродячим зверинцем, вышли к флигелю на задах большого двора, где и проживала «эвакуированная». Так нам обозначила Зою Васильевну девочка, коловшая полено у самого крыльца.

Семейство Гавриловых мы застали в то время, когда и муж и жена купали своих детей в большом корыте, поставленном на стол. В комнате было жарко и парно, двое вымытых детей сидели валетом в кровати и ели кашу из глиняной мисочки, а двое невымытых сидели так же валетом в другой кровати и ничего не ели, а дрались под одеялом ногами. Крепкий мальчик на толстых ногах стоял в корыте, весь облепленный мыльной пеной, и сердито отплевывался, а над ним трудились Зоя и инженер-капитан-лейтенант. Гаврилов при этом говорил, что ему трудно, так как Петр сейчас скользкий и норовит выпасть, а Зоя отвечала, что очень скоро Петр уже не будет скользким и что потерпеть осталось немного. Появление наше с Долдоном произвело эффект разорвавшейся бомбы. Дети запрыгали в кроватях и завизжали. Петр сунулся вперед и только чудом не грохнулся вместе с корытом. Долдон подал голос так, как это он умел делать в открытом море у камбуза, выпрашивая мосол, и поднялась такая веселая и громкая сумятица, что мы даже немного испугались, но тут же выяснили, что сумятица этого типа здесь дело привычное, будничное и что надо только затворить за собой дверь, и тогда вовсе будет хорошо.