В тот вечер у нас были гости из Москвы, Мими и др. Юрочка сидел полвечера, а после ушел, т<а>к к<а>к ему необходимо было быть у Анны Р<адловой>. Мы вышли что-то докупить втроем: я, он и Дм<итрий> Пр<окофьевич>. Юра будто передал меня Дм<итрию> Пр<окофьевичу> (тот до смерти был мне хорошим другом и заботился обо мне). Мы простились на углу Суворовского и 8-й Рождественской у дверей магазина. Я не помню, махнул ли он рукой на прощание… За неск<олько> дней до того он сделал лучший мой портрет — от 29 янв<аря> 38 г<ода>.
Я хочу писать скачками, как писал бы сам Юра, который не помнил хронологической связи. Вот его рассказ, как ему гадали в зеркало вскоре после нашего знакомства, не помню, до или после гороскопа Сергея Папаригопуло. Он встретился где-то с знаменитым гипнотизером (?), который заинтересовался его лицом или рукой и просил прийти на дом. Мне он рассказал спустя много времени.
Тот смотрел в то же зеркало, в темноте, стоя за спиной. Было впечатление волшебного фонаря. Сцены детства и зрелости мелькали вперебой, и человек этот давал объяснения. Прошлое было абсолютно верно. Юра вспомнил забытые пейзажи и людей, а также обстоятельства. Напр<имер>, как в игре ему попали в глаз. Он видел себя идущим по темной равнине, в кепке, первым в шеренге. Путь был страшноватый, но он улыбнулся, обернувшись к товарищам. После видел себя с повязкой черной на левом глазу. Сперва он испугался, после привык. Лицо стало возмужалым, полнее, оставаясь смуглым. Фигура даже более плотной. Будет момент, — сказали ему, — когда будет суд, и он будет совершенно одинок, и никто не сможет ему помочь.
Но он видел потом себя хорошо одетым и как-то в кругу мужчин стоял М. Ал., и я в сером платье в хвостиках, высокая и бледная, в необычной прическе, вроде японской (объяснение ея походило на перманент, но тогда п<ерманента> еще не было). После я в белом халате писала записки (вроде пригласительных) и клала на блюдо к лакею. Вроде как в номере гостиницы, в красных коврах. Дали объяснение, что «это близкая вам женщина; жена или друг?., очень долго вы не будете ничего о ней знать, жива она или нет». Потом сцена ревности, которую я «зря» должна ему сделать, приревновав к переписке с женщиной с седыми волосами (!). «Опасность» для левого глаза (предсказанная и С. Папар<игопуло>) будет дважды: в детстве и потом, — что видно по повязке.
…В Юрином гороскопе стояла «власть над толпой», любовь к музыке и искусству, опасность тюрьмы или изгнания; спасительная вера в Бога, который всегда поможет в трудных обстоятельствах…
…Самые любимые книги Юры: Евангелие и «Сатирикон» Петрония. Прозаич<еский> отрывок Пушкина «Цезарь путешествовал»{271}. Саади. — … Гоголь. Пушкин. Бальзак, Диккенс («Большие ожидания»), Достоевского «Игрок» и др<угие> небольшие рассказы. Сковорода (? я не читала). Гофман («Кот Мурр»), Гёте. Данте, Марло и др. Елизаветинцы. И, конечно, Шекспир. (Самые любимые комедии были у меня общие с М. А.: это «Как вам угодно» и «12-я ночь»{272}: М. А. любил «Ромео и Дж<ульетту>», «Два веронца», «Троила и Крессиду», «Ант<ония> и Кл<еопатру>»), я не помню, что особенно любил Юра, только, пожалуй, не «Гамлета», как ни странно — ведь это его тема!..{273}
Любил Лескова (рассказы). Не все — но очень — Уайльда (над драмами посмеивался). К Франсу стал охладевать; любимая вещь — «Харчевня кор<олевы> Педок»{274}. Считал гением Хлебникова{275}. Оч<ень> любил записки кн<язя> Вяземского. Обожал Рембо. Стихи Вагинова любил больше, чем Мандельштама. Любил Батюшкова. Страшно любил Кузмина. Верил, что слава непременно придет к нему. Очень нравилось «Детство Люверс» Пастернака.
Мы с Юрой очень быстро ходили. Раз Патя Левенстерн{276}встретил нас у Мальцевского рынка{277} и подумал, что мы стремимся на место несчастья какого-н<и>б<удь>, — а мы просто гуляли. Он в течение многих лет ходил в кино, — убегал от чая, я оставалась рисовать, а М. А. играя на рояли, или еще «досиживали» гости, а он шел один, наобум, иногда даже смотрел в нескол<ьких> кино в один вечер и любил смотреть (иногда) с конца, а после оставался досматривать с начала. Но часто мы ходили все вместе — вчетвером с кем-н<и>б<удь>, втроем или вдвоем. Он любил Чаплина и Фейдта, а также Бестер Китона, а Гар<ри> Ллойд ему мало нравился. В детстве был влюблен в Грес Дармонд, и вообще его идеалом была женщина — авантюристка, но, конечно, с «лирикой». Он мечтал (в детстве) иметь такую обольстительную сестру. Детей он любил и (до меня) хотел иметь одного ребенка, мальчика, но потом говорил, что я заменила ему детей. Но если бы был ребенок, сказал, что назвал бы в честь меня Олегом. Из женских имен ему нравилось имя «Татьяна», но вообще он не любил разбирать имена и вообще такие «анкеты», какие люблю я, М. А., Клюев, Хармс. Любимые цветы (как и у М. А., и у меня) — жасмин и роза, также левкой; но к гиацинтам, лилиям и ирисам, к которым я питаю страсть, он был относительно равнодушен, цвет любил коричневый, оранжевый («неврастенический» вкус!), для меня предпочитал все «теплые» тона; очень любил клетчатые материи. До меня собирал фарфор и знал в нем толк. Но в книгах понимал как мало кто, — даже Горький оценивал это большое знание. Войдя в книжный магазин, чутьем угадывал, какие новости и на каких полках…{278}
Он жалел животных, но кошек недолюбливал, а собак любил очень, и они его все обожали. Из «собственных» все три погибли: красавица Файка, ея сын Джэк и маленькая Флойка. Первая и последняя попали под машину. У Флоиньки были щенята, и она плакала, умирая. Джэк бедный опаршивел, и его В<ероника> К<арловна> усыпила. Из моих кошек он любил Периколу и находил, что у нее очень особенный, не кошачий характер. Юрочка курил только дорогие папиросы.
Юра из художников особенно любил Федотова. Его погибшие «фрагменты» к жизни «поручика Федотова» были чудесны, и я, не любя его прозы, особенно из-за несколько тяжеловатого и «длиннотянущегося» слога, думаю, что это было бы капитальным произведением, с Большой Буквы.
Он питал обожание к Микель-Анджело, иронически относился к Рафаэлю, нежно к Боттичелли, без особой страсти к Леонардо. Любил Беноццо Гоццоли; Бронзино; обожал нашу кранаховскую Венеру{279}. Очень любил Ватто; у Рембрандта — только рисунки; из французов сильно предпочитал Фламинка Дерену; понимал Пикассо (я не понимаю), нравились ему Дюфи, Вертэс; видел «мрак» в Анри Руссо, безнадежность фабричного поселка… Любил Ван Гога; Хогарта; Ходовецкого; в Э. Мане чуял немецкое (!) происхождение. Очень любил Бердслея. Из современников любил очень Сапунова (из старшего поколения: Рябушкина, — моск<овские> дворики Поленова, — и — очень сильно — крепкого Сурикова). Говорил, что Судейкин ревновал его к Сомову, уверяя, что он сам не хуже. Ларионова Ю. ставил много выше Гончаровой. Большими художниками считая двух евреев: Шагала и Тышлера, но вообще считал, что евр<ейская> нация — исполнительская и актерская — и гениальных художников-творцов у них очень мало. Частые споры были у нас из-за Дега и Ренуара. Я первого считала сухим, а он говорил, что у второго ватные тела, и купальщицы сидят в воздухе, а не на земле на своих попках. Он не слишком любил Врубеля, но считал гениальной его «Сирень»{280}.