Изменить стиль страницы

2

Шеф разработал теорию автоматов. На основе этой теории он сконструировал машину, определяющую степень искусственности любого объекта. Ничего равноценного его теории и этой машине, которую мы недавно стали испытывать, еще не существовало. Даже перед золотым крестом господа на Страшном суде я буду настаивать, что Шеф совершил поворот в развитии человечества. Все ученые рядом с шефом — мальчишки возле титана. До него вообще не было ученых. Ибо Шеф… нет, не буду предварять события! У меня путаются мысли, и я тороплюсь… Все это слишком необыкновенно, слишком важно для всех нас. Речь идет о судьбах человечества, я не собираюсь это скрывать.

Я вспоминаю, как Шеф швырнул мне на стол кипу исчерканных бумаг. У меня замерло сердце и подогнулись колени. Бумаги выглядели потрясающе: помятые, запачканные чернилами и маслом. Их вид предвещал переворот, может быть, даже катастрофу. Я не мог оторвать от них глаз. Потом я посмотрел на часы и на Шефа. Стрелки показывали восемь, а Шеф был спокоен. От него исходил аромат, легкий, почти неуловимый чего-то острого и раздражающего, обычные — и необыкновенные — его духи, так мне тогда казалось. Пусть все знают: новая эпоха началась в восемь часов вечера шестого апреля 1975 года, в Пасадене, городе около Лос-Анджелеса, а Шеф был спокоен, и от него пахло духами. За окном бушевал закат, небо корчилось в безмолвном сиянии — бумаги пылали, как подожженные. А Шеф был почти задумчив в это удивительное мгновение человеческой истории.

— Вы остолоп, Ричард! — заметил он дружески. — Я не встречал большего оболтуса. Ну, чего вы так уставились на стол? Вычисления надо проверить, а не любоваться ими. Введите их в вашу собаку… я хотел сказать — в машину.

Я не мог сделать движения. У меня отказал голос.

— Это?.. Это?.. — еле выговорил я.

— Да, это, — сказал он. — Я поражен вашей проницательностью. Если и дальше пойдет так же, лет через десять вы станете почти умным человеком.

Я взял листочки в руки. Я перебирал их, как драгоценные камни. Они были драгоценней бриллиантов. В них содержалась полная теория биологических автоматов: самонастраивающиеся, самовоспроизводящиеся, саморазвивающиеся системы. Не жалкие механическо-электронные роботы, но разумные искусственные существа. О, нет, я не собираюсь приписывать Шефу честь первосинтезатора живых автоматов! Этот научный подвиг совершил профессор Пайерс. Именно Пайерс, а не Шеф, создал первую живую мышь — и она была настолько живой, что реальные мыши приняли искусственницу в свою среду. К сожалению, первое живое существо пока остается и последним. Ни сам Пайерс, ни другие лаборатории мира не сумели повторить его достижения. Синтетическая мышь Пайерса невоспроизводима. Она была таким же плодом эмпирической работы, как и реальные живые мыши — и в такой же мере случайна и нестандартна. Если бы я не опасался быть ложно понятым, я сказал бы, что Пайерс не сконструировал, а родил свою мышь. Он прилежно собирал ее из клеток, самоотверженно склеивал из тканей, а не рассчитывал по формулам — естественно, что он не сумел воспроизвести своего же шедевра. И от гения нельзя требовать большего, чем он может. Пайерс не обладал математическим расчетом мыши. В каждом существе от рождения заложена его формула — неудивительно, что любая пара родителей, не трудя мозгов, печет потомство. Производство детей — устоявшаяся эмпирика быта. Но первосоздание — вдохновенный полет в неизвестное. Хорошее первосоздание требует хорошо разработанного проекта. Разработать проект мыши — я уже не говорю о человеке — а затем наладить воспроизводство мышей, может пока лишь господь. Я верю в высшую силу и благоговейно поручаю ей то, чего сам не могу. Шеф, конечно, не Бог. Но он ближе всех приблизился к божественности. И хоть сам он эмпирическим, так сказать, старанием не сумел бы произвести человека (он не был женат и не интересовался женщинами), но зато он первый после господа разработал математический проект человека.

Я снова отвлекся. В восемь часов вечера шестого апреля 1975 года я держал в руках совершенную теорию живых автоматов. Отныне не только синтезированные мыши, но и кошки, волки, собаки, слоны, все известные животные, все неизвестные биологические формы, лишь бы они были математически непротиворечивы, стали осуществимыми. О человеке я тогда не думал. Искусственный человек — это было слишком для меня.

Но для могучего разума Шефа проблема людей-автоматов уже и в тот миг не таила в себе ничего сверхъестественного и аморального. Для него не существовало этики — лишь математика.

— В ближайшее время я займусь этой задачкой, — сказал он. — Вывести n-степенную матрицу зачатия и дополнить ее дифференциальным уравнением внутриутробного развития — заманчиво, а, Ричард? — грохотал он.

А потом, поостыв, он добавил:

— Синтетические люди будут выше нынешних продуктов кустарной супружеской деятельности. Человек нашего времени меня разочаровывает. Каждый преследует свои особые цели в жизни. Мне это надоело.

Я осмелился возразить:

— Но, Шеф, не в вашей власти…

Он оборвал меня:

— Я знаю, что власти у меня меньше, чем желания власти. Ах, что бы я сделал, если бы мои руки легли на государственный руль! Я осуществил бы наконец розовую мечту моего детства. А также голубую — юности…

Я любовался Шефом. Он был мужествен и красив — почти два метра ростом, почти центнер весом, почти с четырехугольным лицом, жесткими черными усиками мощным ртом, мощным носом, массивным лбом, узкими и сверкающими, как лезвие ножа, глазами. Он врезался, а не вглядывался, пронзал, а не кидал взгляд — таковы были его глаза! Я никогда не понимал, почему женщины отшатываются от Шефа. На их месте я влюблялся бы в него без памяти. В мире не существовало человека столь достойного поклонения. Но женщины чураются гениальности. Так я думал тогда, ибо не знал еще истинной природы Шефа.

— Вы не говорили, что ваши мечты окрашены в разные цвета, Шеф, — сказал я.

— Вы кретин, Ричард, — великодушно разъяснил Шеф. — Бесцветных мечтаний, как и бесцветных дней, не существует. Или вы не знаете, что цветов в спектре столько же, сколько дней в неделе? Только круглый идиот не видит, что понедельник красный, среда желтая, а суббота синяя. Я классифицирую мысли по окраске. По вторникам я размышляю оранжевыми мыслями, для воскресенья же лучше фиолетовые — ярко-лиловые на рассвете, а к вечеру густо-псовые… я хотел сказать — густофиолетовые. Ход моих изысканий сверкает радугой. Главная моя сила — в многоцветности мыслей, а вовсе не в их многообразном содержании, как наивно полагают иные…

Я выразил удивление. Шеф с увлечением продолжал:

— Я вам открою одну тайну. Мои мысли пахнут. От теорем веет рокфором, гипотезы отдают селедкой, жаренной на машинном масле, выводы из посылок дышат чесноком. Мой мозг, работая, излучает благовония весеннего луга и хорошо унавоженного огорода. По волне моих ароматов легко распознать, о чем я думаю. Меня можно понять, когда я молчу и стою к вам спиной — надо лишь поводить носом. Одних людей, чтоб распознать их, нужно выспрашивать, других — разглядывать, но меня достаточно вынюхивать.

Я наконец понял природу благовония, постоянно распространяемого Шефом. Это пахнут мысли Шефа, а не духи. Не жалкие запахи парфюмерной промышленности, но могучий дух творческих изысканий — вот чем несло от Шефа.

— Вы говорили о розовой мечте детства, — напомнил я. Шеф, увлекаясь, порою чрезмерно разветвлялся. Даже из такого бледного факта, что дважды два четыре, он мог извлечь десяток ослепительных теорий и сотню сногсшибательных парадоксов. При нем лучше было не повторять стертых фраз: «Погода хорошая», «Идет дождь», «Я выспался» — на вас тут же обрушивались неожиданности тысяч следствий и выводов.

— Да, розовая, — сказал Шеф. — Я как-то прочитал, что в одном городе все люди ходят в белых брюках. Я скрежетал зубами от ярости. Я ненавидел этих людей, так меня расстраивал тот отвратительный факт, что все они… Я плакал от бессилия. Я придумывал страшные кары белобрючникам, подвергал их пыткам! Ах, детство, золотое детство, сколько в нем непосредственного и наивного, и вместе с тем дьявольски сложного, не правда ли, Ричард?