Известно было, что Александр I хотел возвести генерала в графское достоинство, но тот решительно отказался, тем самым лишний раз подчеркнув древность своего рода, славного и без вновь приобретённых титулов. Ведь дочь одного из первых Раевских была прабабкой царя Ивана Грозного; кровь этого рода текла и в жилах Петра Великого — через мать, бабка которой по материнской линии была Раевской, а в те времена с подобным родством очень считались. Сам же Николай Николаевич за блестящей партией не гнался, наследниц миллионных состояний и тысяч крепостных душ не искал, а в 23 года женился на Софье Алексеевне Константиновой, дочери придворного библиотекаря, грека по национальности, — внучке великого Ломоносова, и был с ней счастлив всю свою жизнь. К слову, их старшая дочь родилась во время Персидского похода, в котором Раевского сопровождала его супруга; как гласило семейное предание, она «родилась под стенами Дербента»…
«Николай Николаевич Раевский соединял в себе способности государственного мужа, таланты полководца и все добродетели честного человека…»{255} — напишет о нём Орлов.
Можно догадаться, что совсем не случайно уделяем мы такое большое внимание генералу от кавалерии!
Когда подошло время обеда, хозяин радушно пригласил гостя к столу, сказав, что отныне Михаил будет обедать у него постоянно — по крайней мере до своего окончательного обустройства в Киеве.
К обеду вышли дочери генерала, погодки: Елена, тринадцати лет, круглолицая весёлая двенадцатилетняя Мария и самая младшая, Софья, а также их старшая сестра — двадцатилетняя Екатерина, высокая и статная красавица. Тёмные, как и у всех Раевских, глаза её смотрели на молодого генерала спокойно и строго, длинные изогнутые ресницы скрывали их блеск. Михаил несколько раз видел старшую дочь Николая Николаевича в Петербурге, любовался её надменной красотой, но так близко повстречался с ней впервые…
Орлов пожалел, что за столом не было сыновей генерала, которых он знал достаточно хорошо: старшего, Александра, адъютанта графа Воронцова, и Николая, служившего в лейб-гусарах. Имена этих юношей вошли в историю Двенадцатого года. Всей России было известно, как в деле при Салтановке, 11 июля 1812 года, Раевский пошёл впереди дрогнувшего полка, ведя с собой, навстречу атакующим французам, своих сыновей-офицеров, одному из которых не было ещё и семнадцати, а другому недоставало нескольких дней до одиннадцати лет. «Вперёд, ребята! — обратился генерал к солдатам. — Я и мои дети укажем вам путь!» Александр подхватил упавшее знамя, а Николая отец так и продолжал вести за руку. Солдаты мигом обрели утраченное было мужество, и удар их оказался страшен — французы бежали…
Когда в общей беседе за столом, касавшейся, разумеется, минувшей войны — пока она ещё оставалась основной темой для разговоров в военных кругах, — Михаил вспомнил этот эпизод, Раевский скривил губы: «Я никогда не говорю так витиевато. Правда, я был впереди. Солдаты пятились. Я ободрял их. Со мною были мои адъютанты и ординарцы. По левую руку всех перебило и переранило, на мне остановилась картечь. Но детей моих не было в ту минуту. Вот и всё!» — он пожал плечами и перевёл разговор на другую тему.
Выслушав это, Орлов посмотрел на старшую дочь генерала, и взгляды их случайно встретились. Михаил вдруг почувствовал смущение и невольно опустил глаза. Однако затем их взгляды начали встречаться довольно часто, так что к концу обеда он видел перед собой одну лишь Екатерину, неожиданно разрумянившуюся, но всё такую же молчаливую.
Николай Николаевич ничего не заметил, а вот Софья Алексеевна что-то поняла, но ничего не сказала ни мужу, ни дочери, хотя Орлов сразу ей понравился… Зато после обеда, когда Раевский традиционно отдыхал, она сумела сделать так, что молодые люди будто бы невзначай остались в гостиной вдвоём. Разговор у них получился самый светский — об «Арзамасе», об известных литераторах, — и Михаилу было что вспомнить о своих друзьях Жуковском, князе Вяземском, Денисе Давыдове, Батюшкове и иных, — о британском лорде Байроне, чьё творчество тогда входило в России в моду. Улыбка чуть тронула губы девушки, и она по-английски прочла из «Корсара»:
Потом, перебирая общих знакомых, Екатерина вспомнила Петра Чаадаева, который теперь служил с её младшим братом лейб-гвардии в Гусарском полку. «У Петра Яковлевича на всё имеется самая оригинальная точка зрения, — заметила она. — Иногда даже страшно за него становится: мне кажется, в наше время оригиналы и умники не в почёте».
Михаил рассказал о встрече с Чаадаевым в лагере под Тарутином, о клятве семёновцев… Позже он встречался с Петром в Петербурге. А так как Гусарский полк стоял в Царском Селе, неподалёку от императорского Екатерининского дворца и соседствующего с ним Лицея, то Михаил невольно вспомнил и Сверчка, поэта Александра Пушкина. Оказалось, что выпускник Лицея встречался с Раевскими в Петербурге и даже был принят у них в доме. Екатерина говорила о нём с лёгкой иронической улыбкой, из чего Орлов понял, что пылкий юноша не остался равнодушен к чарам красавицы. Это вдруг стало ему неприятно…
Потом они заговорили про другого поэта — дипломатического чиновника Александра Грибоедова, которого хорошо знали и Орлов, и Раевские. Вскоре выяснилось, что у них есть и ещё немало общих знакомых, о которых и судят они достаточно одинаково. Это не могло не прибавить молодым людям взаимного интереса и симпатии…
Возвращаясь пустынными ночными улицами в гостиницу, Михаил думал не о разговоре с корпусным командиром, который, разумеется, определил круг его обязанностей и показал обстановку в полках, и даже не о беседе с его дочерью. Он вспоминал байроновские строки: «В моей душе есть тайна…»
«Что она хотела сказать этими стихами? По какой-то своей тайной прихоти, или же просто случайно она их произнесла?» — думал Орлов и не мог отыскать ответа.
Приглашённый корпусным командиром, Михаил стал ежедневно бывать в доме Раевских. Скоро уже Николай Николаевич перестал удивляться, если его начальник штаба сбивался и терял нить разговора, заслышав лёгкие шаги Екатерины. Да и всем в доме стало ясно, что Михайло, как здесь его называли, попал в плен и не собирается из него выбираться…
Суть своей новой службы Орлов впоследствии охарактеризовал таким образом: «Это не ремесло, и мне вовсе не хочется на всю жизнь замкнуться в узкий круг забот об изготовлении планов, задуманных другими или мною для других, смотря по характеру моих начальников»{256}.
В письме князю Вяземскому он писал так: «Чем я занимаюсь? Вздорными бумагами, посреди коих письма к друзьям есть полезнейшее и приятнейшее дело»{257}.
Происходившее разочаровывало. Ранее казалось, что главной задачей штабов должно стать обучение войск на опыте минувшей войны, той самой передовой теории, которая рождалась в результате критического осмысления этого опыта. Однако из Петербурга требовали возвращения к старым догмам — вплоть до пресловутой «линейной тактики», бытовавшей ещё в прусской армии Фридриха Великого. Тактика эта, никоим образом не соответствовавшая современному оружию, представлялась навсегда похороненной на полях Йены и Ауэрштедта, вместе с прусскими полками, вдребезги разбитыми Наполеоном. Однако со стороны линейное построение войск выглядело весьма зрелищно и красиво, к тому же каждый солдат тут был на виду, под контролем. В армию форсированным маршем возвращалась пресловутая «фрунтомания», убивавшая мысль и творчество военачальников и командиров, саму душу русского воинства.