Желая не уронить своего достоинства, да и не замешкаться с отъездом, едва к тому представится возможность, я поворотился к форейторам Белами, чтобы с ними рассчитаться. Они не могли предъявить мне ни единой претензии, кроме той, о которой и сами не ведали, — что я беглец. Хуже всего в моем фальшивом положении было то, что, прежде чем отблагодарить кого-нибудь, мне всякий раз надобно было как следует подумать. Приходилось помнить, что не годится оставлять на своем пути ни недовольных, ни слишком благодарных. Но во всей этой истории с самого начала было столько шуму и треску, а пятый акт, где были и выстрелы, и примирение отца с дочерью, и похищение почтовой лошади, так отзывался мелодрамой, что сохранить это в тайне не было никакой надежды. Конечно же, будет теперь судить и рядить об этом на кухне прислуга всех гостиниц и постоялых дворов на тридцать миль вокруг по меньшей мере добрых полгода. А потому мне оставалось только отблагодарить всех так, чтобы благодарность моя вызвала как можно меньше толков, — достаточно щедро, чтобы никто не ворчал, и достаточно скромно, чтобы никто не стал хвастать: Решение мое было скорое, но недостаточно мудрое. Один из молодцов плюнул на свои чаевые, как он выразился, «на счастье»; другой, вдруг обнаружив нежданное благочестие, стал пылко просить господа одарить, меня своею милостью. Я понял, что вот-вот начнутся шумные изъявления благодарности, и вознамерился как можно скорее унести ноги. Приказав моему форейтору и Роули быть готовыми в путь, я поднялся на веранду и со шляпой в руке предстал перед мистером Гринсливзом и архидиаконом.
— Надеюсь, вы меня извините, — начал я, — мне совестно нарушать приятные излияния родственных чувств, которым я в некотором роде имел честь способствовать.
И тут разразилась буря.
— В некотором роде! В некотором роде, сэр! — воскликнул папенька. — Да что это вы такое говорите, мистер Сент-Ив! Ежели я получил назад мою голубку, ежели ее в целости-сохранности вырвали из лап этого мерзкого негодяя, я уж знаю, кого благодарить! Вашу руку, сэр, я по уши у вас в долгу! Хоть вы и француз, но, ейбогу, вы хорошей породы. И, ей-богу, сэр, ничего для вас не пожалею, просите, что хотите, хоть бы и руку Долли!
Все это он пророкотал громовым басом, весьма неожиданным в столь крохотном человечке. И каждое его слово доносилось и до слуг, которые вслед за господами высыпали из дому и толпились теперь вокруг нас на веранде, и до Роули и пятерых форейторов, стоявших внизу, на посыпанной гравием подъездной дороге. Чувства, выраженные отцом, были всем понятны, и какой-то осел, которого не иначе как бес попутал, предложил трижды прокричать «ура» в мою честь, что и было тотчас же с охотою исполнено. Услышать, как имя твое отдается в Уэстморлендских горах, среди приветственных кликов, наверно, даже лестно, но в ту минуту, когда (как я полагал) полицейские афишки уже неслись вслед за мною со скоростью ста миль в день, это было совсем некстати.
Мало того. Воздать мне хвалу пожелал и архидиакон, и ему понадобилось всенепременно угостить меня вестиндским хересом, так что он повел нас в превосходную просторную библиотеку и там представил своей высокородной супруге. Покуда мы сидели в библиотеке за хересом, на веранде всех обносили элем. Наконец, речи были произнесены, мы обменялись рукопожатиями, малютка по настоянию папеньки подарила мне на прощание поцелуй, и все общество вышло на веранду проводить меня, и, пока моя карета не скрылась у них из глаз, все махали платками и шляпами и громогласно желали мне доброго пути, а во всех окрестных горах им усердно откликалось эхо.
Мне же горы твердили другое: «Глупец, ну и натворил же ты дел?»
— Выходит, они разузнали ваше имя, мистер Энн, — сказал Роули. — Только уж на этот раз я не виноват.
— Это одна из тех случайностей, которые невозможно предвидеть, — отвечал я с достоинством, которого вовсе не ощущал. — Кто-то из них меня узнал.
— Кто же это, мистер Энн? — спросил негодник.
— Бессмысленный вопрос. Какая разница кто? — отвечал я.
— И впрямь, не все ли равно! — воскликнул Роули. — Я говорю, мистер Энн, сэр, ну и каша заварилась, а? Вот уж, как говорится, дали маху, правда?
— Я перестаю тебя понимать, Роули.
— Да я просто хотел спросить, что же нам теперь делать вот с ним. — И Роули кивнул на форейтора, который маячил перед нами и в такт идущей рысью лошади то приподнимался на стременах (и тогда видны были заплаты на штанах), то снова опускался. — Нынче поутру, когда вы на его глазах садились в карету, вы звались мистер Рейморни… помните, сэр, я все время исправно вас так величал… а теперь опять сели в карету и уже зоветесь мистер Сент-Ив, а когда станете выходить из кареты, у вас, может, будет еще какое новое имя? Вот что меня заботит, сэр. Коли вы меня спросите, так, по-моему, стратегия у нас сейчас самая никудышная.
— Parrrbleu! [52]. Оставишь ты меня наконец в покое! — не выдержал я.
— Мне надобно поразмыслить. А ты никак не возьмешь в толк, что твоя дурацкая трескотня мне докучает.
— Прошу прощения, мистер Энн, — сказал он и тут же прибавил: — А французским вы сейчас не желаете заняться, мистер Энн?
— Мне не до французского! Поиграй-ка на своем флажолете.
Нечистая совесть и в самом деле обращает всех нас в трусов! Я так был удручен своим необдуманным поведением нынче утром, что прятал глаза от своего мальчишки-слуги, и даже в его безобидном дуденье мне чудилась насмешка.
Я взял иголку с ниткой, снял плащ и по солдатской привычке сам принялся его чинить. Нет занятия лучше, когда требуется поразмыслить, особливо же в трудных обстоятельствах, и за шитьем я и вправду мало-помалу обрел ясность мыслей. Прежде всего надобно немедля избавиться от малиновой кареты. Продать ее на следующей же станции, сколько бы за нее ни дали. После этого мы с Роули выйдем на дорогу и немалое время вынуждены будем шагать на своих на двоих, а потом, уже под новыми именами, сядем в дилижанс, направляющийся в Эдинбург! Столько хлопот и трудов, такой огромный риск, такие расходы, такая потеря времени — и все оттого, что не удержался и сболтнул лишнее малютке в голубом!
ГЛАВА XXIV
ХОЗЯИН ГОСТИНИЦЫ В КЕРКБИ-ЛОНСДЕИЛЕ
До этого времени мне ясно было, как нам следует себя вести, и этот дорогой моему сердцу замысел мне отчасти удалось исполнить. Мы с Роули выходим из малиновой кареты, два безупречно одетых оживленных молодых человека с блестящими глазами, два молодца из хорошего, хоть и не слишком знатного дома, которые заняты только своими собственными делами и разговаривают единственно друг с другом, да к тому же наилюбезнейшим и наиучтивейшим образом. Сквозь небольшую толпу, собравшуюся у дверей, мы проходим рассеянно-озабоченные, как и подобает хорошо воспитанным людям, сохраняя на лучший английский манер необидное для окружающих высокомерие, и скрываемся в доме, провожаемые восхищенными и завистливыми взглядами, — образец идеального господина и столь же идеального слуги. И когда мы подъехали к гостинице в Керкби-Лонсдейле, мне трудно было примириться с мыслью, что сцена эта будет разыграна в последний раз. Увы! Знал бы я, как неудачно она окончится!
Я неблагоразумно щедро рассчитался с форейторами чужой четверни. И вот предо мною с протянутой рукой предстал мой собственный форейтор, тот самый, в заплатанных штанах, — глаза его горели алчностью. Он явно предвкушал, что уж ему-то я отвалю pourboire [53] целое состояние. Принимая во внимание все наши марши и контрмарши, стычку с мистером Белами, когда в ход пошло огнестрельное оружие, и пример глупейшей расточительности, который я показал, расплачиваясь с другими форейторами, мне и вправду следовало бы одарить его по-царски. Но чаевые — дело тонкое, особливо для чужеземца: дашь чуть меньше — и прослывешь скупцом, а дашь чуть больше — и уже попахивает подкупом за молчание. Все еще под впечатлением сцены во дворе у архидиакона и ликуя при мысли, что вот сейчас наконец-то разделаюсь с малиновой каретой, грозящей столькими опасностями, я положил в руку форейтора пять гиней, но это лишь разожгло его аппетит.