Изменить стиль страницы

Никому нет никакого дела до правды, все размахивают кулаками, только чтобы получить работу. Это, пожалуй, относится и ко многим из тех, кто занимается политикой. Они красиво рассуждают о социализме, а думают лишь о том, как пробиться наверх. Все это как бы не слишком серьезно.

Но, возможно, это не совсем справедливо, то, что я только что сказал. Конечно, многие хотят добра. И конечно, понятно, что многие боятся за свою работу, сейчас ведь так трудно получить ее. Говоря начистоту, я и сам не знаю, что буду делать, когда кончатся деньги, доставшиеся мне от дедушки, то немногое, что осталось. Я не боюсь никакой работы, но не знаю, куда податься. Нелегко быть молодым в нынешние времена, когда нет работы.

Не то, чтоб это имело больше значение для меня. Теперь, когда Вера исчезла. И, наверное, мне именно о Вере следовало бы рассказать, хотя говорить о ней во многих отношениях тяжело.

Не знаю точно, как сказать.

Здесь, в Уппсале, как бы нет ни серьезности, ни покоя. Почти все, с кем я встречался, жутко нервные. Никто не способен угомониться, присесть и подумать о правде, касающейся людей и жизни, все вечно куда-то бегут, бегут и бегут. А на вечеринках кошмарно пьют, хуже, чем во время любого праздника там, дома. А уж быть девушкой здесь, в Уппсале, совсем невесело.

Не то, чтобы я старомодный, и ясное дело, девушки и парни должны хороводиться, это естественно, в этом я, пожалуй, согласен с Берит. Но девушки сейчас, ежели им, к примеру, вздумается пойти потанцевать вместо того, чтобы скучать в одиночестве дома, хотят они того или нет, вроде как обязаны подпускать к себе парней, Так что с женской эмансипацией на самом деле обстоит вовсе не так хорошо, как пишут в газетах.

Я пару раз бывал с девушками, но радости от этого никакой не получил. Я не могу относиться легко к таким вещам, шутить и тому подобное, есть парни, которые это умеют, они шумят, болтают, и потом больше ничего не происходит, а девушки все равно в хорошем настроении, довольны и вскоре обо всем забывают. Вот таким быть мне трудно, я по природе человек основательный и серьезный. И девушки на меня жутко злились или огорчались, когда я не чувствовал желания продолжать, наверное, это была моя вина. Но я не знаю, как мне следовало себя вести, ежели они, в общем, были мне безразличны. Я вовсе не собираюсь обвинять девушек, наверное, им было тоже несладко.

В конце концов я пришел в уныние и решил, что все дело во мне самом. И потом редко ходил на вечеринки и танцы. Может, мне предстояло, как Берит с Барбру обычно говорили, остаться бобылем. Просто я не мог уразуметь, почему так должно быть. В другую сторону я не смотрю, не то, чтобы у меня были какие-то предрассудки или я смотрел сверху вниз на таких людей, но просто я по природе не такой, если можно так выразиться. Почти все девушки мне кажутся красивыми, на душе делается хорошо, когда думаешь, как было бы здорово прикоснуться к ним, обнять и тому подобное. Так что дело не в этом.

Как бы там ни было, но я еще больше отдалился от всех и ходил, в основном, сам по себе. С этим ничего нельзя было поделать. Верно, я сам был виноват. А с учебой дела шли ни шатко, ни валко. То немногое, что можно было узнать, мне казалось не слишком важным, а того, что я сам считал важным и нужным, у них в учебных программах не было. И когда я спрашивал о том, что считал важным, никто не воспринимал меня всерьез. Ну, я постепенно и замолчал и больше вопросов не задавал.

Иногда я подумывал вернуться домой, в Хельсингланд. Я совершил длительные прогулки — к церкви Ваксала, в которой есть знаменитый алтарь, и в Старую Уппсалу, поглядеть на курганы. Я поднялся на курганы, но вид, открывавшийся оттуда, даже не стоит упоминания, здесь в Уппланде все такое плоское. И все-таки на курганах этих самых было ветрено. Я стоял на кургане короля Анэ{3} и пытался определить, чувствую ли я что-нибудь. Но единственное, что я чувствовал, был холодный ветер.

Иногда я ездил куда-нибудь на моем старом «Фольксике». И тогда радовался, что он у меня есть, хотя он жрал много бензина, и вообще-то был мне не по карману. Но часто, когда мне делалось боязно и одиноко, было приятно прошвырнуться. И я радовался, что у меня есть машина. Чаще всего я ездил смотреть старые церкви. Было облегчением оставить на время Уппсалу.

Как раз в церкви я и встретился впервые с Верой. В самом Домском соборе. Как-то мне пришло в голову, что я никогда там не был, хотя уже долго живу в Уппсале. Я пошел туда и принялся осматривать все достопримечательности. Я думал о дедушке и обо всем, что он рассказывал о соборе. Думал и о дедушкином Боге. Он был где-то далеко и почти забыт. Может, дедушкин Бог остался в Хельсингланде — так мне показалось.

Вера стояла у решетки возле усыпальницы. На ней были белый вязаный капор, коричневая суконая куртка до колен и джинсы. Нужно сказать, что она почти всегда носила одно и то же: голубые джинсы, черную, в рубчик, водолазку, а сверху старую куртку и сумку из серой ткани на длинном ремешке. Хотя, когда пришла весна и стало тепло, она иногда надевала белую майку с портретом Моцарта. А так в ней ничего не менялось.

У нее были темные волосы, расчесанные на прямой пробор, довольно длинные. Она была молчаливая, бледная и серьезная, как я сам. Мы во многом были с ней похожи, хотя Вера прочитала намного больше книжек и размышляла о всякой всячине, о которой я даже не задумывался. Она была довольно плотного сложения, ежели можно сказать такое о девушке.

Мне трудно писать все это про Веру, ведь я ее так давно не видел. Я тоскую по ней больше, чем могу выразить словами.

Вера стояла у решетки возле усыпальницы, и когда я подошел, повернула голову, кивнула и улыбнулась, как будто мы назначили свидание здесь, в церкви, и как будто мы давно знакомы. Потом она мотнула головой в сторону красного каменного саркофага в усыпальнице.

— Здесь похоронен Сведенборг{4}, — сказал она.

Я этого не знал. Но я немножко слышал про Сведенборга, то, что рассказывал дедушка. Ну, мы поговорили чуточку о Сведенборге, хотя говорила, в основном, Вера, она много читала. И Сведенборг во многих отношениях был удивительный человек. Многое пережил.

Больше особо рассказывать нечего. Все было заранее предрешено. Нам не надо было улыбаться, гримасничать, строить мины друг другу. Лицо Веры было серьезное, спокойное и чистое, как родник. Смотреть в глаза человеку — описать это просто невозможно. Мы прожили вместе тысячу лет. Вера, и впервые ее глаза в моих. Не понимаю, как это можно описать.

Не знаю, что и сказать.

О том, как у нас потом было вообще и в постели, я рассказывать не могу. Я знаю, что сейчас о таком много пишут, но я все-таки лучше не буду и пытаться. Все равно для этого нет слов. Невозможно рассказать.

Учитель говорит, чтобы я придумал новое имя для Веры. Так обычно делают, когда пишут книги, чтобы не задеть чувств тех, о ком пишут. Не всегда в книге только выдуманное, иногда писатель берет сюжет из действительности, или как это там называется. А сейчас почти всегда рассказывают без всяких выдумок о том, что пережили сами, чаще всего об эротических переживаниях или о ненавистных родителях, ну и в таком роде. Но мой рассказ совсем не то, и не этого я хочу. И я не знаю точно, как мне рассказать о Вере.

Конечно, ее имени я мог бы не называть. Имя значит так мало. Не знаю, что «Вера» значило для других, знавших ее, наверное, множество разных вещей. Но что это имя значило для меня, я просто не в силах выразить.

Так что именно сейчас я, пожалуй, не смогу рассказать о том коротком отрезке времени, когда мы с Верой жили вместе. Это было бы, думаю, слишком тяжело.

Я, наверное, сделал ошибку, что так долго не обращался в полицию. По крайней мере, они сами мне это сказали, хотя, по-моему, тоже особой спешки не проявили.

Я так долго не обращался в полицию потому, что думал, будто Вера просто меня разыгрывает. Она была по большей части серьезной, но иногда говорила что-то, а я не понимал, что она шутит, пока не видел, что губы ее растягиваются в улыбке. Так что я, пожалуй, надеялся до последнего, что все это окажется шуткой.