«Невозможно даже установить, в какой день Гуннар Эммануэль Эрикссон предпринял свое первое «путешествие», или как там еще назвать эти его кошмарные переживания. Как он сам пытался намекнуть в своем повествовании, у него, очевидно, возникли сбои во времени уже к моменту исчезновения Веры. То, что потеря девушки, к которой он явно был горячо привязан, способствовала возникновению психических проблем, о которых он рассказывает, должно быть очевидно каждому. И что эта потеря предстает в чуть ли не сверхъестественном свете, вполне понятно и по-своему трогательно.
Встреча с «Солтикоффым», судя по всему, произвела на Гуннара Эммануэля гораздо более сильное впечатление, чем он сам признается в своем повествовании. Он пришел на условленное место возле Национального музея часа за два до назначенного времени. В ожидании он бродил по мосту Шеппсбрун и вдоль северного фасада Замка, так, чтобы уголком глаза постоянно следить, не явился ли на место встречи таинственный антиквар. Без пяти час он направился к скамейкам слева от входа в музей, но того, кого ожидал, не увидел. Когда часы на церкви Якоба пробили час, он поднял взгляд на церковную башню и в ту же минуту услышал голос Солтикоффа. Тот сидел на третьей скамейке от входа, и Гуннару Эммануэлю показалось, будто антиквар «соткался из воздуха». Более разумно объяснить это, наверное, можно тем, что тот стоял, спрятавшись за кустами в парке вокруг музея и ждал боя часов, дабы появиться как можно более эффектно. Итак, теперь они оба сидели на третьей скамейке, и в течение всего разговора им никто не мешал. Солтикофф был в солнечных очках, а одет, как накануне. В руках он держал бумажный пакет, в котором, очевидно, была маленькая бутылка.
Это, по всей видимости, произошло в конце мая или в начале июня; как я уже отметил, понятия о времени у Гуннара Эммануэля довольно сбивчивые. Однако из его воспоминаний вырисовываются картины солнечного света, плещущихся волн, белых пароходиков, кричащих чаек и прочего классического стокгольмского реквизита. Но звон колоколов церкви Якоба отсутствует.
Солтикофф сперва молчал и казался хмурым и раздраженным. У Гуннара Эммануэля сложилось впечатление, что антиквар вообще предпочел бы избежать этого свидания. Гуннар Эммануэль чувствовал, что ему не рады. Солтикофф вытер глаза платком, раздраженно и странно вопрошающе.
— Со вчерашнего дня с тобой ничего не случилось?
— Нет, а что могло бы случиться?
— Что-нибудь необычное? Веру не видел?
Нет, ничего необычного Гуннар Эманнуэль не заметил и Веру не видел. Солтикофф вздохнул, вытер глаза и надолго замолчал. После чего дал инструкции: Гуннар Эммануэль должен один пойти в зал с полотнами Рембрандта. Там ему нужно найти дверь в простенке между «Клавдием Цивилисом» и «Кухаркой». Дверь окрашена под цвет стены и ее трудно обнаружить, но Солтикофф подробно все описал. Гуннару Эммануэлю следовало дождаться подходящего момента, лучше всего, когда зал будет пуст. И открыть дверь. Если окажется, что это чулан с принадлежностями для уборки — «может, это и хорошо» — необходимо немедленно вернуться к скамейке. Если пространство будет пусто, он должен войти, закрыть за собой дверь и потом действовать «по обстоятельствам».
Гуннар Эммануэль заявил, что все понял, и Солтикофф вновь погрузился в молчание, прерываемое лишь его вздохами. После чего пустился в пространное и путаное рассуждение о Клавдии Цивилисе, богатое деталями и очень компетентное. Он рассказал, в частности, что батавский бунтарь после своей неудачной попытки вставить палку в «машинерию римской карусели» погрузился в меланхолию и пьянство, несмотря на то, что римляне обошлись с ним благородно. Можно сказать, что произошло изменение личности. Гибкий, терпеливый дипломат превратился в пьяного, сварливого холерика, который либо изводил окружающих бесконечными соображениями о том, что он «должен был бы сделать», либо жаловался на то, что он вообще вмешался в предопределенные судьбой неизбежные события — или впадал в ярость по поводу так называемых предателей. Он сделался тяжелой обузой для окружающих, и Солтикофф своим рассказом, судя по всему, давал понять, что он сам принадлежал к узкому кругу лиц, облеченных доверием батава, сперва лояльных, а потом подвергшихся тяжелым испытаниям.
После еще нескольких басен, среди которых был рассказ о методе работы Рембрандта и его сексуальной жизни, рассказ, полный теплых и уважительных слов о натурщице, позировавшей для «Кухарки», Солтикофф опять погрузился в молчание. Подавшись вперед, он подпер рукой лоб. В Стрёммене{10} загудел пароходик. На асфальт перед двумя мужчинами опустилась чайка. Подняв крылья, она принялась чистить клювом перья. Кругом стояла тишина.
Наконец Солтикофф решительным движением выпрямился, и чайка взмыла вверх в белом вихре крыльев. Пароходик причаливал к набережной в туче жалобно кричавших птиц.
— Да, все-таки надо попробовать, — сказал Солтикофф.
Он вытащил бутылку с кока-колой, смял пакет и сердитым движением отбросил его в сторону.
— Если б было только чем открыть…
Оказалось, что у Гуннара Эммануэля на брелке для ключей, который он носил на поясе, была открывалка. Солтикофф настоял на том, чтобы самому открыть бутылку, что ему и удалось после нескольких попыток, свидетельствовавших о том, что он не испытывает глубокой привязанности к знаменитому напитку. Он предложил Гуннару Эммануэлю выпить кока-колу. Молодой человек вежливо отказался, сославшись на то, что терпеть не может эту жидкость. Из прохладительных напитков он предпочитает малиновый или чистый апельсиновый сок; кроме того, он не предполагал, что будет сидеть на скамейке и распивать кока-колу во время этой встречи, от которой ожидал много чего другого. Солтикофф взорвался.
— Пей, черт тебя возьми, иначе ты никогда больше не увидишь ни меня, ни Веры!
Гуннар Эммануэль пригубил напиток, но Солтикофф потребовал, чтобы тот опустошил бутылку до дна. Смирившись, Гуннар Эммануэль выпил до последней капли сладкий коричневый эликсир. Солтикофф снова погрузился в прерываемое вздохами молчание, и долго сидел, свесив бутылку между колен. Чайка — если это была та же самая чайка — вернулась на свое место, расправила крылья и принялась чистить перья. И опять взмыла в небо в белом вихре крыльев, когда Солтикофф встал и направился с пустой бутылкой к ближайшей урне. Вернувшись, он вытер глаза и положил руку на плечо Гуннара.
— Теперь иди, — сказал он. — И помни, ничему не удивляйся.
Он отвернулся и скрестил руки, всем своим видом показывая, будто они незнакомы.
Гуннар Эммануэль сделал, как ему было велено. Он вошел в музей, заплатил за билет и начал подниматься по лестнице. Он был в этом музее раньше вместе с Верой, но не мог припомнить, есть ли здесь лифт. От напряжения и крутых ступеней у него дико билось сердце.
В зале с полотнами Рембрандта галдел школьный класс, в основном, девочки, под предводительством молодой учительницы в джинсах и черной куртке с красным значком на отвороте. Гуннар Эммануэль отметил ее длинные, светлые косы, что по его мнению было «необычным в наше время». Учительница нарисовала ученикам политический портрет Клавдия Цивилиса, который даже Гуннару Эммануэлю показался скорее назидательным, чем исторически правильным. Наконец, класс, с шумом и гомоном, покинул зал. Гуннар Эммануэль остался один.
Он сначала подошел к картине и внимательно поглядел на одноглазого борца за свободу. Никаких переживаний эстетического характера у него не возникло, зато внезапно он проникся твердой уверенностью, что вся эта затея бессмысленна. Он спросил себя, не стал ли он предметом жестокого розыгрыша. Какое-то время он размышлял, не уйти ли из музея, бросить Солтикоффа и уехать обратно в Уппсалу на «старом Фольксике». В таком мрачном настроении он подошел к «Кухарке» и испытал сильное волнение. Ему показалось, что он видит портрет Веры.
Это было отнюдь не абсолютное портретное сходство. Вера, очевидно, была смуглее и с более темными волосами, но лицо такое же скуластое. Она ведь была «довольного плотного сложения, ежели можно так говорить о девушках». Возможно, он просто ощутил знакомую ауру нежности и женского тепла.