Изменить стиль страницы

В Дублине нам кто-то сказал: «Лимерик — самый набожный город в мире». И, следовательно, нам было достаточно взглянуть на календарь, чтобы понять, отчего безлюдны улицы Лимерика, почему у дверей стоят непочатые бутылки с молоком, почему закрыты лавки: Лимерик был в церкви; утро, четверг, без малого одиннадцать. Вдруг, раньше, чем мы добрались до центра Нового Лимерика, распахнулись двери церквей, заполнились улицы, исчезли с крылец молочные бутылки. Это походило на завоевание, лимерикцы захватили свой город. Открылась даже почта, даже банк распахнул свои окошечки. И там, где всего лишь пять минут назад нам казалось, будто мы попали в заброшенный средневековый город, все стало пугающе нормальным, доступным и человечным.

Чтобы удостовериться в существовании этого города, мы стали покупать всякую всячину: сигареты, мыло, открытки, игру-головоломку. Сигареты мы курили, мыло нюхали, на открытках писали, а игру упаковали и бодро пошли на почту. Правда, здесь произошла некоторая заминка — начальница еще не вернулась из церкви, а подчиненная не могла ответить на наш вопрос: сколько стоит отправить в Германию бандероль (головоломку) весом в двести пятьдесят граммов? В поисках поддержки она обратила взор к изображению богоматери, перед которым теплилась свеча. Мария молчала, улыбалась, как улыбается вот уже четыре столетия, и ее улыбка означала: терпение. Явились на свет какие-то странные гири, еще более странные весы, перед нами выложили ядовито-зеленые бланки, открывали и закрывали каталоги, но единственный выход оставался все тот же: терпение. И мы терпели. А вообще говоря, кто посылает в октябре бандеролью детскую игру из Лимерика в Германию? И кто не знает, что праздник богородицы если не целиком, то хоть наполовину нерабочий день?

Уже потом, когда наша игра давным-давно была отправлена, мы увидели скептицизм в глазах суровых и печальных, угрюмость, блеснувшую в синих глазах, глазах цыганки, продававшей на улице изображения святых, и в глазах хозяйки гостиницы, и в глазах шофера такси: шипы вокруг розы, стрелы в сердце самого набожного города в мире.

Лимерик вечером

Обесчещены, раскупорены молочные бутылки: пустые, серые, грязные стояли они у дверей и на подоконниках, грустно дожидаясь утра, когда им на смену придут их свежие, ослепительные сестры, и чайкам не хватало белизны, чтобы заменить ангельское сияние, исходящее поутру от невинных бутылок; чайки со свистом проносились над Шанноном, а он, зажатый здесь между каменными стенами, на протяжении двухсот метров ускорял свой бег; прокисшие серо-зеленые водоросли затягивали камень стен: сейчас был отлив; так и казалось, будто Старый Лимерик, заголившись самым непристойным образом и задрав свои одежды, обнажил те части, которые обычно скрыты под водой; мусорные кучи по берегам тоже дожидались, когда их смоет прилив; тусклый свет мерцал в окнах тотализаторов, пьяные одолевали канаву, а дети, те, что утром раскачивались в мясной лавке на говяжьих тушах, доказывали теперь веем своим видом, что существует такая степень бедности, при которой даже английская булавка — непозволительная роскошь; бечевка дешевле и годится для той же цели: то, что однажды, восемь лет назад, было недорогим, но новым пиджаком, сейчас заменяло пальто, куртку, рубашку и штаны разом: слишком длинные рукава высоко закатаны, живот подпоясан бечевкой, а в руках, как молоко, сияет белизной невинности та манна, которую в Ирландии можно приобрести в любой дыре, свежую и дешевую, — мороженое. По тротуару перекатываются камушки, а дети заглядывают в окно тотализатора, где как раз в это время отец ставит часть своего пособия по безработице на Закат. Все глубже опускается благодатный сумрак, камушки все стучат по выщербленным ступенькам лестницы, ведущей к дверям тотализатора. Не пойдет ли отец в соседний тотализатор, чтобы там поставить на Ночную Бабочку? — в третий, чтобы поставить на Иннишфри! В Старом Лимерике хватает тотализаторов. Камушки ударяются о ступеньку, белоснежные капли мороженого падают в канаву, где на миг расцветают, будто звезды в тине, на единый миг, а потом их невинность засасывает тина.

Нет, отец не пойдет в другой тотализатор, он только заглянет в трактир, а выщербленные ступеньки трактира тоже вполне годятся для игры в камушки. Не даст ли отец еще денег на мороженое? Даст, даст! И для Джонни, и для Падди, и для Шейлы, и для Мойры, и для мамы, и для тети, а может, даже и для бабушки? Конечно, даст, покуда хватит денег. Выиграет ли Закат? Само собой, выиграет. Должен выиграть, черт подери, иначе…

— Потише, Джон, не разбей об стойку стакан. Еще налить?

— Конечно, налить. Закат должен выиграть.

А если нет даже бечевки, ее заменят пальцы, худые, грязные, озябшие детские пальцы левой руки, покуда правая рука катает или подбрасывает камушки.

— Нэд, а Нэд, дай лизнуть.

И вдруг среди вечерней темноты ясный детский голосок:

— Сегодня вечером служба. Пойдете?

Смех, раздумья, сомнения.

— Да, пойдем.

— А я нет.

— Пошли.

— Нет.

— Ну пошли же…

— Нет.

Стучат камушки по выщербленным ступенькам трактира.

Мой спутник дрожит от страха — он пал жертвой одного из самых горьких и глупых предрассудков: плохо одетые люди опасны или, во всяком случае, опаснее хорошо одетых. Ему бы надо дрожать в баре дублинского «Шэлбурн-отеля», а не здесь, в Лимерике, возле замка короля Джона. Ах, будь они хоть немножко опаснее, эти оборванцы, будь они так же опасны, как те, что кажутся такими безопасными в баре «Шэлбурн-отеля»!

Как раз в эту минуту хозяйка закусочной набросилась на мальчика, который взял себе на двадцать пенни хрустящего картофеля и слишком обильно, по ее мнению, полил его уксусом из стоящей на столе бутылки.

— Ты что, собака, разорить меня хочешь?

Швырнет он свой картофель ей в лицо или нет? Нет, он не сумел ответить, за него ответила его задыхающаяся детская грудь, ответила свистом, вырвавшимся из слабого органчика — детских легких. Не Свифт ли более двухсот лет назад, в 1729 году, писал свою горчайшую сатиру, свое «Скромное предложение: как сделать, чтобы дети бедных ирландцев не становились обузой для своих родителей и для страны», где советовал английскому правительству отдавать все сто двадцать тысяч новорожденных — годовой прирост, установленный статистикой, — на съедение богатым англичанам, подробное, жестокое изложение проекта, который должен был служить многим целям и, помимо всего прочего, уменьшению числа папистов.

Схватка из-за шести капель уксуса еще не закончилась, грозно воздета рука хозяйки, свистящие звуки рвутся из груди мальчика. Равнодушные снуют мимо, пьяные шатаются, дети спешат с молитвенниками, чтобы не опоздать к вечерней службе. Но спаситель уже грядет: он велик, он толст и отечен, должно быть, у него недавно шла кровь из носа, темные пятна покрывают лицо вокруг носа и рта: он тоже скатился от английских булавок к бечевке, но на башмаки даже бечевки не хватило — подметки отстают. Спаситель подходит к хозяйке, склоняется перед ней, как бы целуя ей руку, вынимает из кармана бумажку в десять шиллингов, вручает ее хозяйке — та испуганно берег — и любезно говорит:

— Могу ли я, милостивая государыня, просить вас счесть эти десять шиллингов достаточным вознаграждением за шесть капель уксуса?

Молчание в темноте за Королевским замком, потом человек с пятнами крови на лице вдруг понижает голос:

— А могу ли я, милостивая государыня, обратить ваше внимание также и на то, что уже настал час вечерней молитвы? Мой нижайший поклон господину священнику.

И он, пошатываясь, ушел, а мальчик испуганно убежал, и хозяйка осталась одна. Вдруг из глаз ее хлынули слезы, она с плачем бросилась в дом, и вопли ее были слышны даже тогда, когда за ней захлопнулась дверь.

Благодатные воды океана еще не докатились до Лимерика; обнаженные стены были все так же грязны, и чайки все так же недостаточно белы. Угрюмо вырастал из темноты замок короля Джона — местная достопримечательность, водруженная среди жилых казарм двадцатых годов, и казармы двадцатого века казались более дряхлыми, нежели замок века тринадцатого; тусклый свет слабых лампочек не мог одолеть густую тень замка, и кислая темень захлестнула все.