Изменить стиль страницы

В тот раз, слушая Шопена, я впервые подумал, что надо бы поискать ангажемент, подработать денег. Можно было попросить рекомендацию у деда: я мог бы показывать сольные номера на собраниях капиталистов или развлекать членов правления после скучных заседаний. Я даже подготовил номер «Заседание правления».

Но как только Лео вошел в комнату, Шопен сразу пропал. Лео — очень высокий, светловолосый и в своих очках без оправы — похож не то на суперинтендента, не то на шведского иезуита. Последний отзвук Шопена растаял в воздухе от одного вида этих отутюженных складок на брюках, даже белый свитер Лео, его красная рубашка с воротничком навыпуск — все было как-то некстати. Стоит мне заметить, что кто-то старается напустить на себя нарочитую небрежность, я впадаю в глубокую меланхолию, так же, как от претенциозных имен вроде Этельберт, Герентруда, и я опять увидел, какое сходство у Лео с Генриеттой, хотя он совсем на нее не похож: тот же короткий нос, те же синие глаза, но рот у него другой, и все, что в Генриетте казалось красивым, оживленным, в нем кажется трогательным и неловким. По нему не видно, что он лучший гимнаст в классе, скорее, он выглядит так, будто его освободили от гимнастики, хотя у него над кроватью висит с полдюжины спортивных грамот.

Он быстро подошел ко мне, но на полдороге остановился, растерянно растопырил руки и сказал:

— Ганс, что с тобой?

Он смотрел на мои глаза, вернее, на нижние веки, как будто хотел снять с них какое-то пятно, и я заметил, что плачу. Когда я слушаю Шуберта или Шопена, у меня всегда слезы на глазах. Я смахнул пальцем обе слезинки и сказал:

— Вот не знал, что ты так хорошо играешь Шопена. Сыграй лгу мазурку еще раз!

Не могу, — сказал он, — пора в школу, нам на первом уроке дадут темы для выпускного сочинения.

— Я тебя отвезу на маминой машине, — сказал я.

— Не хочу я ездить на этой идиотской машине, — сказал он, — сам знаешь, как я ее ненавижу.

В то время мама только что «безумно дешево» перекупила у приятельницы спортивную машину, а Лео чрезвычайно остро воспринимал все, что могло показаться «задаванием» с его стороны. Только одним способом можно было привести его в бешенство: если кто-нибудь его дразнил или подлизывался к нему из-за наших богатых родителей — тут он краснел как рак и пускал в ход кулаки.

— Сделай исключение, — сказал я, — сядь, сыграй для меня. Хочешь знать, где я был?

Он покраснел, уставился в землю и сказал:

— Нет, не хочу ничего знать.

— Я был у девушки, — сказал я, — у женщины, у моей жены.

— Вот как? — сказал он, не подымая глаз. — Когда же вы обвенчались?

Он все еще не знал, куда девать руки, хотел было проскользнуть мимо меня, опустив голову, но я удержал его за рукав.

— Это Мари Деркум, — сказал я тихо. Он выдернул у меня свой рукав, отступил на шаг и сказал:

— Бог мой, не может быть!

Потом вдруг что-то пробурчал и сердито покосился на меня.

— Что? — спросил я. — Что ты сказал?

— Что мне теперь придется ехать на машине. Отвезешь меня?

Я сказал «да», взял его за плечо и вышел с ним через столовую.

Я хотел избавить его от неловкости встретиться со мной глазами.

— Пойди возьми ключи, — сказал я, — тебе мама выдаст их, да не забудь удостоверение. И потом, Лео, мне деньги нужны, у тебя еще есть деньги?

— В сберкассе, — сказал он, — Можешь сам взять?

— Не знаю, — сказал я, — нет, лучше перешли мне.

— Куда? — сказал он. — Разве ты уезжаешь?

— Да, — сказал я. Он кивнул и поднялся наверх.

Только в ту минуту, как он меня об этом спросил, я понял, что уеду. Я зашел на кухню. Анна встретила меня ворчанием.

— А я решила, что ты не желаешь завтракать, — сердито сказала она.

— Нет, завтракать не буду, — сказал я, — только кофе.

Я сел за чисто выскобленный стол и стал смотреть, как Анна снимает у плиты фильтр с кофейника и ставит его на чашку, чтобы стекал кофе.

По утрам мы всегда завтракали на кухне с прислугой, нам было скучно сидеть в столовой и ждать, пока подадут. Сейчас на кухне была только Анна. Норетта, вторая горничная, была у мамы в спальне, подавала ей завтрак и обсуждала с ней туалеты и косметику. Наверно, сейчас мама перемалывает своими великолепными зубами какие-нибудь зерна, на лице у нее маска из плацентарных препаратов, а Норетта читает ей вслух газету. А может быть, они сейчас только читают утреннюю молитву, составленную из Гёте и Лютера и подкрепленную обычно какими-нибудь душеспасительными назиданиями, а может быть, Норетта читает матери вслух проспекты новейших слабительных. У мамы целые папки лекарственных проспектов, там все распределено по разделам: «Пищеварение», «Сердце», «Нервы», и, как только ей удается заполучить какого-нибудь врача, она осведомляется у него о всяких «новшествах» — экономит гонорары за консультацию. А когда врач ей посылает после этого какие-нибудь образчики, она на седьмом небе от счастья.

По спине Анны я видел, что она боится той минуты, когда ей надо будет обернуться, взглянуть мне в лицо и заговорить со мной. Мы с ней очень привязаны друг к другу, хотя она никак не может отвыкнуть от неприятной склонности перевоспитывать меня. Она живет у нас уже пятнадцать лет, мама взяла ее из дома своего кузена, евангелического пастора. Анна родом из Потсдама, и уже то, что мы, несмотря на евангелическое вероисповедание, говорим на рейнском диалекте, кажется ей чудовищным, почти что противоестественным. Наверно, протестант, который говорит по-баварски, показался бы ей воплощением самого дьявола. Но к Рейнской области она уже стала понемногу привыкать. Она высокая, стройная и гордится тем, что у нее «походка как у дамы». Ее отец служил каптенармусом в каком-то месте, про которое я знаю только то, что оно называлось «П.П.9»[64]. Бесполезно объяснять Анне, что у нас тут не «П.П.9», — во всем, что касается воспитания молодежи, она неизменно держится правила: «В „П.П.9“ такого не допускали». До сих пор я не разобрался, что же за таинственное воспитательное заведение это самое «П.П.9», но твердо уверен, что туда меня не взяли бы даже чистить уборные. Особенно часто Анна взывает к «П.П.9», когда я не умываюсь, а «эта ужасная привычка без конца валяться по утрам в постели» возбуждала в ней такое отвращение, словно я заразился проказой. Наконец она обернулась и подошла с кофейником к столу, но глаза у нее были опущены, точно у монашки, прислуживающей епископу с сомнительной репутацией. Мне было ее жалко, как девчонок из группы Мари. Монашеское чутье Анны наверняка подсказывало ей, откуда я пришел, а вот моя мать никогда ничего не заметила бы, даже если бы я три года жил в тайном браке с какой-нибудь женщиной. Я взял у Анны кофейник, налил себе кофе, крепко схватил ее за руку и заставил посмотреть мне в глаза: она подняла свои выцветшие голубые глаза с дрожащими веками, и я увидел, что она и в самом деле плачет.

— Фу ты, черт, — сказал я, — да посмотри же мне в глаза, Анна. Наверно, даже в твоем «П.П.9» люди имели мужество смотреть друг другу прямо в глаза.

— А я не мужчина, — проскулила она, и я выпустил ее руку. Она повернулась лицом к плите, что-то пробормотала про грех и позор. Содом и Гоморру, и я сказал:

— Что ты, Анна, бог с тобой, ты только вспомни, что они там вытворяли, в Содоме и Гоморре.

Она стряхнула мою руку с плеча, и я вышел из кухни, не сказав ей, что хочу уехать из дому. Только с ней одной я еще иногда говорил о Генриетте.

Лео уже стоял у гаража и тревожно смотрел на ручные часы.

— А мама заметила, что меня не было дома? — спросил я. Он сказал «нет», отдал мне ключи и отворил ворота. Я сел в мамину машину, вывел ее и подождал, пока сядет Лео. Он напряженно разглядывал свои ногти.

— Я взял сберкнижку, — сказал он, — в переменку пойду за деньгами. Куда их тебе послать?

— Пошли старику Деркуму, — сказал я.

— Поезжай, пожалуйста, — сказал он, — мне давно пора.

вернуться

64

Девятый пехотный полк.