— Да, так оно и есть, — сказал он. — Я не знаю, в чем тут дело, хотя очень хотел бы знать.

— Ну, а раз не знаете, то поворачиваетесь ко мне спиной и плевать вам на меня! Так, что ли? — сказал я.

— Если вам приятно изображать это в таком неприглядном свете, воля ваша, — сказал он. — Я бы судил по-другому. Я честно говорю вам, что намерен держаться от вас в стороне, так как иначе и мне несдобровать.

— Что же, — сказал я. — Вы белый человек что надо!

— Вы рассержены, это понятно, — сказал он. — Я бы тоже рассердился на вашем месте. Вас можно извинить.

— Ладно, — сказал я, — ступайте, извиняйте кого-нибудь другого. Вам туда, а мне сюда.

На этом мы расстались, и я, злой как черт, возвратился домой и увидел, что Юма, словно ребенок, примеряет на себя различные товары из лавки.

— Эй, — сказал я, — брось дурить! Чего ты тут натворила, мало у меня и без того хлопот! Разве я не велел тебе приготовить обед?

Тут я, помнится, добавил еще два-три довольно крепких словечка, которых она, по моему мнению, заслуживала. Юма тотчас вскочила и вытянулась в струнку, словно вестовой перед офицером; она, надо сказать, была неплохо вымуштрована и умела оказывать уважение европейцам.

— А теперь слушай, — сказал я. — Ты здешняя и должна понимать, что тут такое творится. Почему я стал для них табу? А если я не табу, почему все меня боятся?

Она стояла и смотрела на меня своими большущими, как блюдца, глазами.

— А ты не знай? — спросила она, наконец, тихо-тихо.

— Нет, — сказал я. — Откуда же мне знать, как по-твоему? В наших краях такого не вытворяют.

— Эзе ничего тебе не сказать? — спросила она снова.

(Эзе — так местные жители именовали Кейза. Это значит чужой, чужак или отличный от других, и так же называется еще местный сорт яблока; но, пожалуй, скорее всего канаки просто переиначили так его имя на свой лад.)

— Почти ничего, — сказал я.

— Буль проклят Эзе! — выкрикнула она.

Вам, небось, покажется смешной такая брань в устах канакской девушки. Но только это было не смешно. Да это и не брань была; в Юме ведь не злоба говорила, нет, это было кое-что посерьезнее. Она не просто бранилась, а проклинала. Она выкрикнула проклятие, стоя прямо, высоко подняв голову. Честно признаться, ни раньше, ни потом не видел я у женщины такого выражения лица, такой осанки, и это меня просто ошеломило. А она сделала что-то вроде реверанса, но этак горделиво, с достоинством, и развела руками.

— Мой стыд, — сказала она. — Я думала, ты знает. Эзе сказала, ты все знает; сказал — тебе все одно, ты меня так сильно любить, сказал. Табу на мне, — добавила она и приложила руку к груди — точь-в-точь, как в нашу первую брачную ночь. — А теперь я уходи, и мой табу уходи со мной. А тебе все принести много копры. Тебе копра нужен больше, я знай. Тофа, алия! — сказала она на своем языке. — Прощай, вождь!

— Постой! — вскричал я. — Куда ты! Она искоса поглядела на меня и улыбнулась.

— Разве ты не понимает, ты получит копру, — сказала она мне так, словно ублажала ребенка конфеткой.

— Юма, — сказал я, — образумься. Я ничего не знал, это верно, и Кейз, видно, здорово провел нас обоих. Но теперь я знаю, и мне все равно, потому, что я очень тебя люблю. Не надо никуда уходить, не надо покидать меня, я буду горевать.

— Нет, ты меня не любит! — воскликнула она. — Ты сказал мне нехороший слова! — И тут она забилась в самый угол и, рыдая, упала на пол.

Я не больно-то учен, но кое-что повидал на своем веку и понял, что самое скверное теперь уже позади. Однако она все лежала на полу, лицом к стене, ко мне спиной, и рыдала, как дитя, так что даже ноги у нее вздрагивали. Дивное дело, как женские слезы действуют на мужчину, когда он влюблен! А уж если говорить без обиняков, пусть она дикарка и всякое такое, но я был влюблен а нее или вроде того. Я хотел взять ее за руку — не тут-то было.

— Юма, ну чего ты, — сказал я, — это же глупо. Я хочу, чтобы ты осталась со мной, мне очень нужна моя маленькая женушка, я говорю тебе истинную правду,

— Ты не говорит мне правду, — рыдала она.

— Ну хорошо, — сказал я, — Подожду, пока у тебя это пройдет. — Я опустился на пол рядом с ней и принялся гладить ее по голове. Сначала она отстранялась от моей руки, затем вроде как перестала обращать на меня внимание. Рыдания начали мало-помалу затихать. Наконец она обернулась ко мне.

— Ты мне правду говорит? Ты хочет меня оставаться? — спросила она.

— Юма, — сказал я, — ты мне дороже всей копры, какую только можно собрать на всех этих островах.

Это было довольно сильно сказано, и вот что удивительно — я ведь и вправду так чувствовал.

Тут она обхватила руками мою шею, прильнула ко мне н прижалась щекой к щеке, что у этих островитян заменяет поцелуй. Лицо мое стало мокрым от ее слез, и сердце во мне перевернулось. Никогда еще никто не был мне так мил, как эта маленькая темнокожая девчонка. Многое здесь соединилось, чтобы так подействовать на меня, что я потерял голову. Юма была хороша, так хороша, что дух захватывало; и она была моим единственным другом на этом странном чужом острове, и я был пристыжен тем, что так грубо разговаривал с ней; она была женщина, и моя жена, и вместе с тем почти дитя, и я ее обидел, и мне было очень ее жаль, и на губах у меня было солоно от ее слез. И я забыл про Кейза, и про туземцев, и про то, что от меня все скрыли, — вернее, я гнал от себя эти мысли. Я забыл, что мне не видать никакой копры, и я останусь без средств к существованию; я забыл о своих хозяевах и о том, какую скверную услугу оказываю им, жертвуя делом ради своей прихоти; я забыл даже, что Юма, в сущности, никакая мне не жена, а просто обманутая, обольщенная девушка и притом обманутая довольно гнусным способом. Но не будем забегать вперед. Расскажу все по порядку.

Уже совсем смеркалось, когда мы, наконец, вспомнили про обед. Огонь давно потух, и очаг стоял холодный, как могила. Мы снова развели огонь и приготовили каждый по блюду, оба мы старались помочь друг другу, и оба друг другу мешали; в общем, устроили из этого игру, словно ребятишки.

На Юму я прямо не мог наглядеться и за обедом усадил мою маладтку к себе на колени, крепко обняв ее рукой, а уж с едой управлялся одной рукой, как мог. Да это бы полбеды, а вот хуже поварихи, чем Юма, господь бог, думается мне, еще не сотворил на земле. Стоило ей приняться за стряпню, и от ее блюд стошнило бы любую порядочную лошадь; однако в тот вечер я съел все, что она настряпала, и не припомню, чтобы когда-нибудь еще ел с таким аппетитом.