Изменить стиль страницы

— Сколько?

— Триста.

Вынимали триста.

Вечером, уже после концерта, когда мы выходили из театра, из темноты ночи откуда‑то появлялись две-три подозрительные личности в потёртых пальто. Личности зябко жались к машине и, кротко улыбаясь, выразительно покашливали.

— За что? — просто спрашивал менеджер.

— А мы из сигуранцы, сыщики!

— Ну?

— Мы за вами следить приставлены! Может, какие встречи у вас или что говорить будете… — Извинительным тоном они добавляли: — Служба собачья.

Кирьяков давал им по десятке. Они услужливо открывали дверцу машины и любезно справлялись:

— Вы в собрание? Ужинать? Мы придём. Не беспокойтесь, мешать не будем. Счастливого пути.

В собрании они усаживались за столик неподалёку от нас и скромно заказывали себе по «шприцу» (белое вино с водой). Счёт посылали нам.

В этой стране не было «дела», которое нельзя было бы провести. Весь вопрос был только в сумме. Такого количества воров, как в Румынии, я нигде не видел. Впрочем, это и неудивительно. Румыния ещё в далёкие времена цезарей была итальянской колонией, куда ссылали на каторжные работы, что‑то вроде французской Гвианы или старого Сахалина.

От цыган, которые пришли с Карпат из Венгрии и Трансильвании и которые населяли Молдавию, румыны научились музыке. Той музыке, которая известна под неопределённым названием «цыганской». Их «дойны» — это заунывные и жалобные мелодии, частью венгерские, частью турецкие песни, рождённые ещё во времена турецкого владычества, когда та часть Румынии, где Аккерман, Измаил и Килия, принадлежала туркам. Играют они их в своё удовольствие и подолгу, бесконечно варьируя одну и ту же незатейливую тему. Если их не остановить вовремя, то они вас «заиграют» насмерть.

В антрактах от оркестра в публику сходит музыкант и делает «кету». Собирает деньги. В одной руке у него поднос, на который гости кладут сколько кто может, а в кулаке другой руки зажата живая муха. Это для того, чтобы он не воровал денег. Вернувшись на эстраду, он должен на глазах у музыкантов раскрыть кулак и выпустить муху. И муха должна быть живой. Иначе ему не поверят товарищи.

Когда попадётся богатый гость, который кутит, то он ставит оркестр на колени около своего стола, вынимает пачку ассигнаций и, поплевав на бумажку, приклеивает её музыканту на лоб. И музыкант играет до тех пор, пока бумажка не высохнет и, отклеившись, не упадёт на пол. Тогда он прячет её в карман, а гость, поплевав, наклеивает ему на лоб новую.

Когда я впервые увидел эту картину, я чуть не сгорел со стыда за музыкантов. Мне стало стыдно, что я тоже артист. Я стал умолять угощавшего меня поклонника не делать этого. Но музыканты были так недовольны моей защитой, считая, что я срываю их заработок, что мне ничего не оставалось, как покориться обстоятельствам.

Если румыну что‑нибудь понравилось у вас: ваш галстук, или ваши часы, или ваша дама, — отдайте ему! Иначе он будет вам до тех пор делать гадости, пока не получит желаемого. Как иллюстрацию к сказанному я приведу один случай, который во время моего пребывания в Бессарабии мне шёпотом передавали тамошние жители.

Однажды, рассказали мне, в Кишинёве появилась русская женщина, отличавшаяся необыкновенной красотой. Она тайком перешла границу по льду Днестра у Тирасполя, а оттуда пробралась в Кишинёв, где её приютил богатый одесский грек Пападаки, владелец кино «Орфеум». Эта женщина должна была ежедневно являться в комендатуру, её подвергали допросам, стараясь выяснить, не является ли она шпионкой «оттуда». Добиться от неё ничего не могли, потому что это была обыкновенная буржуазная дама, убежавшая из Советской России, как убегали сотни спекулянтов, буржуев, растратчиков.

Она имела несчастье обратить на себя внимание всесильного диктатора Бессарабии генерала Поповича. Изматывая её допросами и запугивая, генерал в конце концов предложил ей сойтись с ним, обещая за это свободу. Дама отказалась. Генерал настаивал. Видя, что сломить её упорство невозможно, разъярённый генерал приказал погнать женщину по льду Днестра обратно в Советскую Россию. В пять часов утра её вывели на берег реки. Когда она отошла на некоторое расстояние, ей послали вдогонку несколько пуль.

Узнав об этом, Пападаки бросился в Бухарест, взял самого лучшего адвоката; не жалея денег, кидался по всем инстанциям, требуя расследования. Подавал жалобы министрам и даже дошёл до короля. Но все было напрасно. Генерал был недосягаем и неуязвим. Тогда Пападаки поднял на ноги прессу. За деньги, конечно. Оппозиционные газеты затеяли настоящую травлю генерала. Коллегия адвокатов заявила формальный протест в суде. Скандал разросся до небывалых размеров. И тем не менее дело замяли, грека куда‑то запрятали и потом ликвидировали.

Вот к этому самому генералу Поповичу я и попал со своими концертами.

Приехал я из Констанцы через Бухарест прямо в Бессарабию, в Кишинёв, где рассчитывал исключительно на русское население.

Сначала все было хорошо. Концерты мои давали полные сборы, публика меня баловала, друзья окружили максимальной заботой, вниманием и лаской. Кирьяков набивал свои карманы леями, которые, правда, в переводе на настоящую валюту стоили мало, но все же были деньгами. Но потом вдруг все неожиданно и странно изменилось. Началось это с того, что как‑то после концерта я ужинал со своими друзьями в саду местного собрания. В саду был ресторан, в котором мы сидели, а дальше, в глубине сада, был кафешантан со столиками. В середине ужина мне стало жарко, я решил встать из‑за стола и пройтись по саду. Неожиданно из темноты сада ко мне подошла уже немолодая дама.

— Вы мсье Вертинский? — спросила она.

Я молча поклонился.

— У меня к вам просьба… Я певица… — Она назвала какое‑то имя, вроде Мира или Мара. — Я пою здесь… В субботу у меня бенефис. Я бы хотела, чтобы вы выступили у меня в этот вечер.

Я был удивлён.

— Вам, вероятно, известно, мадам, — отвечал я ей, — что я приехал сюда на ряд концертов, у меня есть импресарио, с которым я имею известный договор. Кроме того, у меня в субботу собственный концерт, который я не могу отменить, и, помимо всего, я никогда не выступал в кафешантане!

Дама нахмурилась.

— Значит, вы мне отказываете? — спросила она.

— Я не вижу возможности исполнить вашу просьбу, мадам.

— Вы пожалеете об этом! — глядя мне прямо в глаза, вызывающе сказала она.

Я пожал плечами и отошёл. Вернувшись к своему столу, я, к сожалению, забыл об этом эпизоде и, не рассказав о нем никому из друзей, продолжал ужин. Вот это‑то и было моей роковой ошибкой.

На другое утро я уехал из Кишинёва в турне по Бессарабии.

Трудно передать те чувства, которые охватили меня при виде нашей русской земли, такой знакомой, такой близкой и дорогой сердцу и в то же время уже чужой, не «нашей». Русские вывески «Аптека», «Трактир», «Кондитерская», «Ренсковый погреб», «Бакалейная торговля» вызывали во мне чувство нежности. Точно я повстречался с милыми, давно забытыми людьми моей юности. Точно я через много лет вернулся в родной город, и меня встречают уже иные, незнакомые мне лица. Носильщики на вокзалах, извозчики, продавцы в магазинах, нищие — все говорили по-русски. Человеку, оторвавшемуся от родной почвы и жившему долго «у чужих», это было ново, радостно и до слез приятно. В простом провинциальном фаэтоне, запряжённом парой худых кляч, на козлах которого гордо восседал извозчик Янкель — тоже худой и длинный, как жердь, с рыжевато-седой библейской бородой, — мы покатили в ясный солнечный день по нашей — почти нашей — русской земле в молдаванские степи. Те же милые сердцу белые хаты, те же колодцы с жестяными Христами, как у нас на Украине, те же подсолнухи, кивающие из‑за тына, тот же воздух, то же солнце… и птицы.

Что за ветер в степи молдаванской…
Как поёт под ногами земля… —

танцевали у меня в голове первые строки будущей песня.