Изменить стиль страницы

На улице мальчишки пускали по лужам свои классические кораблики из газетной бумаги и бежали за ними вниз с горы.

А воздух! Боже, что это был за воздух! Хрустальный, льдистый, утоляющий жажду, заливающий душу радостью! Прохожие слегка пьянели от него и, как все подвыпившие, делались добрее и мягче, чаще улыбались, реже хмурились.

Большеглазые украинские дивчата совали в руки букетики синих и белых подснежников и фиалок, и прохожие покупали их так, как будто это было неизбежно и естественно и только этого они и ждали всю зиму.

Утром в этот день кухарка Наталья приносила с базара тёплые, только что испечённые «жаворонки» со сложенными крылышками и с чёрными изюминками вместо глаз и говорила:

— Ну, панычу, поздравляю вас!

Потом из маленькой комнатки-конурки, отгороженной от парадной передней, вылезала глухая тётя Соня — третья и самая старшая из маминых сестёр. Она говорила только по-украински:

— Ось тоби́, ши́бздык, конхве́кти, ти́льки не ишь уси́ зра́зу! — и дарила мне круглую коробочку монпансье. Они были очень вкусные. И это было все. Дальше я не помню, чтобы мне кто‑нибудь делал подарки. Впрочем, однажды мне подарили голубой мячик. Но он был с дыркой.

По субботам кузина Наташа, которая иногда подолгу жила у нас, водила меня за ручку во Владимирский собор. Как прекрасно, величественно и торжественно было там! Васнецовская гневная живопись заставляла трепетать моё сердце. Один «Страшный суд» чего стоил. Откуда‑то из недр растрескавшейся земли в день Страшного суда выходили давно умершие грешники с измождёнными, неживыми лицами и тянули свои иссохшие руки к престолу Всевышнего. Из каких‑то каменных подземелий среди развороченных могильных плит и гробов восставали цари в ржавых коронах, с поломанными скипетрами. А худые и строгие праведники, высохшие, как скелеты, возводили очи к небу, благочестиво прикрывая наготу свою длинными седыми бородами. Давно умершие люди, бледные и прекрасные царицы, «в бозе почившие» цари — всё это толпилось у подножия трона в день последнего Божьего суда.

А рядом, около алтаря и наверху в притворах, была живопись Нестерова. Как утешала она! Как радовала глаз, сколько любви к человеку было в его иконах! Вот Борис и Глеб, похожие на царевичей из русских сказок. Вот «Рождество Христово» — созвездие, приведшее волхвов к яслям. Вот великомученица Варвара… И все это на фоне русских задушевных пейзажей со стройными ёлочками и юными подростками-берёзками. А какая вера светилась в глазах этих мучеников!

Если Васнецов покорял и даже пугал мощью своей живописи, если его святые были борцами за веру, крепкими и мужественными, то святые Нестерова выглядели просветлёнными и благостными, тихими и примирёнными с жизнью, которую они принимали как она есть, но в самой глубине её — находили источники душевной чистоты русского народа.

Образ Богоматери был наверху, в левом притворе. Нельзя было смотреть на эту икону без изумления и восторга. Какой неземной красотой сияло лицо Богоматери! В огромных украинских очах с длинными тёмными ресницами, опущенными долу, была вся красота дочерей моей родины, вся любовная тоска её своевольных и гордых красавиц. Я окаменел, когда увидел впервые эту икону. И долго смотрел испуганно и беспомощно на эту красоту, не в силах оторвать от неё глаз. Много лет лотом, уже гимназистом, я носил время от времени ей цветы. А внизу, в храме, по субботам, во время торжественного богослужения, пел хор Калишевского. Как пели они, эти мальчики! Как звенели их высокие стеклянные голоса! Какими чистыми горлицами отвечали им женские! Как сдержанно и тепло рокотали бархатные басы и баритоны мужчин!

Великим постом на Страстной неделе посреди церкви солисты из оперы пели «Разбойника Благоразумного». Моя детская душа не могла вместить всех этих переживаний. Точно чьи‑то невидимые ангельские руки брали её и, как мячик, подбрасывали вверх — к самому куполу, к небу! Как радостно и страшно было душе моей, как светло! И, наконец, самое главное. По ходу службы из алтаря появлялись в белых стихарях тонкие и стройные мальчики чуть постарше меня и несли высокие белые свечи. И все смотрели на них!

О, как завидовал я этим юным лицедеям! Вот откуда взяло своё начало моё актёрское призвание!

Потом я стал гимназистом. Мне исполнилось девять лет. Я держал экзамен в приготовительный класс Киевской первой гимназии. Экзамен я сдал блестяще — на пять. Только по закону божьему батюшка, отец Семён, задал мне каверзный вопрос:

— В какой день Бог создал мышей?

Как известно, создание мира шло по определённому расписанию. Был точно указан день, когда Бог создавал животных. И этот день был мне точно известен, но я никак не мог себе представить, чтобы Бог занимался созданием ненужных и вредных грызунов. Поэтому, подумав, я сказал:

— Бог мышей не создавал… Сами завелись!

Экзаменаторы рассмеялись. Тем не менее я получил пять.

Весь приготовительный и первый классы я учился отлично. Потом что‑то случилось со мной. Что именно, не знаю. Но я стал учиться все хуже и хуже. И наконец меня выгнали из второго класса этой аристократической гимназии, которая к тому времени стала называться Императорской 1‑й Александровской гимназией и окончательно «задрала нос». Впрочем, на гимназическом жаргоне воспитанники её по-прежнему назывались «карандашами», несмотря на то, что над веточками их серебряного герба появилась сверху императорская корона.

Меня перевели в гимназию попроще. Была она на «Новом Строении», на Большой Васильевской улице, и именовалась «Киевская 4‑я гимназия». Мы все, мальчишки, были патриотами своих гимназий, презирали другие гимназии. Но самое большое удовлетворение заключалось в том, чтобы лупить «карандашей», «аристократов».

С трудом переходил я из класса в класс, с переэкзаменовками и двойками, и наконец был торжественно исключён из пятого класса.

В чем же было дело? Я ведь был смышлёный и неглупый мальчик…

Очевидно, в неправильном воспитании. Тётка моя, Марья Степановна, молодая и, как я уже сказал, изрядно испорченная самодурством, не имела никакого понятия о воспитании детей, а тем более мальчишек. Она гневалась, кричала и заставляла меня сидеть за учебниками до полуночи. Погулять, побегать с товарищами, покататься на санках или коньках мне не разрешалось.

Собственно, тётка и внушила мне отвращение к учению.

— Ты двоечник! — строго говорила она.

А если я выучивал уроки, она внушала:

— Повторяй пройденное! Учи дальше!

Таким образом, я был прикован к учебникам, как каторжник к ядру, и выхода не видел никакого.

«Учи не учи — спасенья нет!» — думал я и стал обманывать её и манкировать учёбой. В задачник Евтушевского, например, я клал какую‑нибудь интересную книгу — «Таинственный остров» Жюля Верна или «Всадника без головы» Майн Рида. Делая вид, что занимаюсь, и бубня что‑то вслух, чтобы тётка думала, будто я работаю, я запоем читал эти интересные романы. А в гимназии в соответствии с моими знаниями шли единицы и двойки.

Дома за такие отметки меня ждала по субботам неизбежная порка. Тогда я стал подделывать отметки, переправляя их на четвёрки и пятёрки. В конце концов все это раскрылось.

К этому времени Марья Степановна вышла замуж. Муж её, Илларион Яковлевич, был в общем добрый и тихий человек, но совершенно безвольный. Он как‑то сразу подпал под влияние своей энергичной и решительной супруги. Инженер по образованию, он был полон какими‑то изобретательскими планами и мало замечал окружающую обстановку. Лично ко мне он относился неплохо и даже старался помочь: занимался со мной решением задач по математике. Он ничего не имел против пребывания в его доме «бедного родственника» и никогда не жалел денег ни на оплату моего учения, ни на мою одежду, хотя получал скромное жалованье, что‑то около двухсот рублей в месяц. Но когда решительная супруга настойчиво требовала экзекуции, тихий Илларион Яковлевич нещадно порол меня на кухне казацкой нагайкой. Эти истязания только озлобляли меня. «Спасти» меня, по-видимому, было уже нельзя. Тем более что душа моя тянулась совсем не к математике, а к искусству.