Изменить стиль страницы

«Мужчины — в Вознесенскую, женщины и дети — в Спасскую. Так приказал господин Месмер». Он подтвердил это кивком.

Жены прощались с мужьями. Закричал по лебединому Явтушок, оставляя Присю с птенцами — младшими сынишками. В дороге Голым подкинули еще чье то дитятко, совсем малыша. Прися посадила его себе на закорки и придерживала за ножки. Потом всю дорогу нес его Явтушок и все злился, что, кроме своего горя, должен нести еще и чужое в этот последний путь. Но теперь он поцеловал мальчика в лоб, как родного, — ребенок то чем виноват!

— Прощай! — проговорила Прися. — Ежели что…

Явтушок зарыдал. Их, мужиков, недаром посылают к Вознесению. Либо сожгут там, либо расстреляют этой же ночью. Едва они вышли за Вавилон, Явтушок увидел, как вспыхнула свечой его хата. В церковь вел их Фабиан. Явтушок протиснулся к нему, взял за локоть: «И помереть, гады, вместе не дадут». — «Вандалы, — ответил философ. — Что ты от них хочешь. — И спросил: — Не видал Савку Чибиса?» — «У распятияего не было. Либо сбежал, либо убили. А козлик ваш был. Шмыгнул в коноплю, когда шли мимо Бугов. А еще говорят, что скотина тварь неразумная. Нам бы такого ума».

Прохлада церкви остудила их разгоряченные души, но почему же в божьих очах ни изумления, ни боли, неужто равнодушие ожидает людей всюду, где бы ни искали они сочувствия? Потом за ними заперли врата — как легко и просто обратить храм в темницу, а ведь все они, разве что за исключением философа, часто бывали здесь — били поклоны, шептали молитвы, благоговейно прислушивались к пению хора, — а теперь попадали у стен, забыв бога и забытые богом. Явтушок последний раз был здесь на пасхальной всенощной — святил кулич из собственной муки — со своего тогда еще поля. В храме пахло душами умерших, что слетались сюда с кладбищ, где они упокоились, пахло потом пахарей, только что оставивших поле, чтобы принести в себе сюда извечность земного бытия, а вообще тогда пахло здесь перенаселенностью мира, который когда-нибудь будет похож на церковь в час пасхальной вечерни. Перед тем как начать святить куличи, епископ каменец подольский (он прибыл на одну службу) сказал тогда прекрасные слова про хлеб: «Все будет — машины, электростанции, города на море и даже под морем, но вечным светочем жизни останется хлеб». Явтушок притронулся пальцами к ризе епископа, когда тот святил куличи в корзинках и узелках, зацепился ногтем за золотую нитку и под смех верующих едва оторвался от епископской ризы. Потом эта нитка тянулась за ним всю дорогу до Вавилона, и вот, оказывается, что это была за примета — суждено ему вернуться в храм, но уже заложником, смертником. Не зацепись он тогда за ту нитку, может, всего этого и не произошло бы. Сейчас он тихонько рассказал о том Фабиану. А тот: «Человеку всю жизнь надо опасаться дурных примет и обрезать ногти, когда отправляешься в храм, чтобы не вытянуть ненароком ниточку из епископской ризы, что, впрочем, не грешно, а смешно».

У Вознесения окна высоко, и до них не доберешься, чтобы поглядеть, что там, у Спаса: какая охрана, зорко ли следят. Славянская душа так устроена, что, очутившись в тюрьме, только и думает о побеге. На площади заработали топоры — много топоров, строили виселицы. «Мастерят», — сказал Фабиан.

Глинск проснулся на рассвете, едва засияли глаза богов на стенах. Явтушок спал на полу, свернувшись калачиком. Луч из высокого окна упал на его красные ноги, и добрался уже до лица, но Явтушок поймал его и отбросил, словно то была золотая нитка из епископской ризы.

На площади строились жандармы и полицаи, оттуда доносились немецкие команды, потом послышался голос Месмера, вещавшего о непобедимости рейха, провидении и гении фюрера. Затем кого-то вывели из гестапо. Потом прозвучала еще команда, и теперь уже строевым шагом шли сюда, к церкви Вознесения. Фабиан разбудил Явтушка, тот вскочил как ошпаренный. Жандарм растворил ворота, стал в проеме, показал на площадь: «Бистро!»

Явтушок попытался было спрятаться в храме, бросился за алтарь, но полицай из Овечьего нашел его там и вывел за шиворот из церкви. Из Спасской тем временем вышли женщины и дети. Под виселицей стояла Варя Шатрова.

Она стояла неподвижно, словно не узнала вавилонян, неотрывно смотрела на беснующихся стрижей над насыпью.

Варе приказали подняться на скамью под веревкой. Там ждал ее палач в белых перчатках, уже немолодой худощавый гестаповец. Он занес над Варей петлю, накинул ей на шею, затянул. Потом спрыгнул со скамьи, дал ей минуту для прощания с миром. Варя поправила веревку, потом нашла кого-то в толпе, и на левой щеке у нее сверкнула слеза.

«Прощайте…» — прошептала Заря. У нее пропал голос, глаза искали в толпе еще кого то. Она говорила, но голоса не было слышно. Месмер подал знак палачу. Тот ударом ноги выбил из под Вари скамью на белом помосте.

Затем двое гестаповцев вывели на помост хромого Шварца, небритого, черного, в окровавленной рубахе. Указали ему на скамью. Он попробовал было взобраться на нее, но опрокинул и сам упал на помост. Его подняли, помогли стать на скамью, все тот же палач в белых перчатках накинул и ему петлю на шею. Шварц поискал в толпе Фабиана, улыбнулся, попрощался едва заметным кивком головы, не проронив ни слова. В толпе кто то заплакал, это был женский плач — у Шварца здесь, в Глинске, жила старенькая жена, наверно, она и заплакала. Месмер подал знак, и все повторилось. Забилась в конвульсиях единственная нога. Подошел гестаповец с молотком и фанеркой, вынул изо рта гвоздик и прибил им фанерку к деревянной ноге Шварца, На фанерке было написано: «Австрийский пес».

— Теперь отправляйтесь в свой Вавилон и чтоб вы все там погибли! Все! — закричал Месмер, посылая вслед им проклятья.

Мать Мальвы (и еще несколько убитых) подобрали на обратном пути, принесли в Вавилон и похоронили рядом с могилой Орфея Кожушного.

Вавилоняне держались своих пепелищ, своих погребов, своих тропок в конопле и к речке. Не было дня, чтобы Фабиан не проведывал потерпевших, не одобрял их, не призывал жить. Он все водил по Вавилону свою маленькую «депутацию» — Савку и козла. При виде мертвых, черных пепелищ, над которыми еще стоял чад, Фабиан часто тайком плакал. Савка Чибис стыдил его — ну пристало ли великому философу показываться таким слезливым на людях? Фабиан же ответствовал: «Я есмь человек».

Чтоб хоть немного забраться и перенестись душою в другой мир, он читал им по вечерам «Пана Тадеуша» в оригинале. Козлу под это чтение прекрасно спалось, беспокоила же его лишь одна закавыка, засевшая в нем с некоторых пор: а не чужеземец ли часом и сам его хозяин? Подлинный вавилонянин должен держаться своего. Утром, когда они снова все втроем выходили в Вавилон, козел, глядя, как люди в беде льнули к его хозяину, чувствуя, что они уповают на него, как на великого мужа и утешителя, порой и сам проникался к нему чувством, близким к обожествлению. Но это длилось лишь миг.

…Обстрел Вавилона начался на рассвете. С востока били тяжелые орудия, били издалека, самих выстрелов не было слышно, но Вавилон трясло, как в лихорадке, Горели конюшни, в которых немцы, бывало, устраивались на ночлег, было окончательно разбито «дворянское гнездо» Чапличей, снаряды рвались все ближе к Татарским валам, философу и козлу пришлось оставить свое жилище и перебраться на погост в семейный склеп Ты севичей. Фабиан сделал это, чтобы на случай смерти здесь и быть погребенным. Козла он выгнал из склепа, тот с перепугу жевал воздух и вел себя не столь достойно, как повел бы себя при подобных обстоятельствах его отец — козел Фабиан. Козлик стоял у склепа с зажмуренными от страха глазами, а его хозяин лежал на белом саркофаге одного из Тысевичей. Лежал навзничь, приготовившись к смерти.

Но вот склеп стали заполнять женщины в черном, мужчины, дети — Фабиан понимал, что это ему мерещится, но с удивлением разглядывал их, как живых: они и толпились, как живые, — все, кого он схоронил здесь за эту войну, только, удивительное дело, в этой молчаливой толпе не было Сташка. Может быть, Мальва однажды ночью перенесла его отсюда поближе к себе, в Зеленые Млыны? Фабиан спрашивает у Зингер шн, уж кто кто, а она должна бы знать, где ныне душа ее внука, но та — ни гугу, стоит, молит его о чем то одними глазами. Это был миг, когда Фабиан поверил в воскресение, услышал, или, точнее, угадал мольбу воскресших: «Отведи нас к нашим убийцам. Настал час суда, час искупления, час расплаты…» — «Дайте же выйти», — сказал Левко Хоробрый, вставая с саркофага. Те расступились, и когда он вышел из склепа, то первое, что он увидел, были — убийцы…