Изменить стиль страницы

Выходили они всегда в обеденную пору. Не было случая, чтобы Тихон и Одарка обманулись в своих расчетах, к кому пожаловать на обед в тот или иной день. «Мир дому…» — говорил Тихон на пороге и начинал чихать, пропуская вперед Одарку. Та сразу же принималась расхваливать запахи, которые, мол, и на улице почуешь — так хороши. «Честь имею, честь имею», — говорил Тихон чихая. Их приглашали к столу, на горячую поджарку, а то и на итерницы (кровяную колбасу), — Тихон еще на заре видел со своего бугра, как на этом дворе за овином коптили поросенка. Застольную беседу брала на себя Одарка, а Тихон ел молча, только изредка вставлял словечко в честь хозяев. Он умел держаться за столом учтиво, не как случайный приблуда, а как желанный и высокий гость.

Когда же им доставалось еще и по чарочке, то из гостей они выходили под ручку и пели на два голоса всегда одну и ту же песню. Одарка свое, а Тихон свое:

Не дивитесь, что я часто женихов меняю,
Я хочу такого мужа, какого я знаю:
Чтобы трубки не курил, порядку не рушил,
К чужим женам не ходил, одну меня слушал.
Не дивитесь, что я долго не хочу жениться,
Я ищу жену такую, чтоб не ошибиться:
Чтоб не ныла, не скучала с самого начала,
А приду домой под мухой — чаркой бы встречала.

И сейчас еще говорят в Зеленых Млынах: «Запоем ту, Тихона и Одарки». Если Тихон долго не выводил Одарку в гости, она пропадала с тоски, говорила: «Чем такое житье, пойду лучше под почтовый…» Когда кто-нибудь в Зеленых Млынах, ища легкой смерти, решался броситься под поезд, то не под какой нибудь, а только под почтовый, под «классный». Ну есть ли, скажите, смысл погибать под каким то там товарным, на котором, кроме «Гаврилы» в тулупе на последней площадке, никого больше и нет, так что некому и поскорбеть о твоей гибели, разве что в Зеленых Млынах потом скажут: «мужчина под поезд попал» или «женщина под поезд попала». И только потом поинтересуются, кто именно. Зато, если поезд почтовый, тут тебе сразу же и остановка, и переполох, и пассажиры разнесут весть о твоей смерти по всему свету. Что ни говорите, а ведь и самоубийца думает о бессмертии. Один такой поезд — из Одессы — вот уже полстолетия, чуть ли не с тех пор, как проложили железную дорогу, проходит через Зеленые Млыны как раз в обед, минута в минуту. Он издавна служил селу как бы часами, по которым ставили в хатах ходики, а у кого их не было, те тут же садились за стол обедать. Имело значение еще и то, что именно под этот поезд бросился Марко Гордыня, подло обманутый и вдрызг разоренный старшим братом Михеем. Бывают поступки, которые люди слепо берут за образец. Вот Одарка и отправлялась, разодетая, как на праздник, под этот самый поезд. Идти ей надо было через все Зеленые Млыны, так что Тихон нагонял ее уже где то на полдороге, силком возвращал домой и тут же в обед вел «гостевать» (так они называли эти свои походы). И они снова попадали туда, где надеялись отведать если уж не колбаски, то либо налистников с творогом, запеченных в горшочке, либо вареников с потрохами, либо, наконец, тушеной баранины, чей аромат Тихон улавливал на большом расстоянии.

Так они и жили, пока кто то не пожаловался на них в сельсовет. Дескать, спасу от них нет, не пора ли приструнить лодырей? Верно, жалобщик был из тех, на чьи обеды они зачастили. Вызвал их обоих Липский (колхоза тогда еще не было, и он правил в сельсовете). Усадил рядком на лавке. У Тихона от страха руки свисали до полу, а Одарка свои молитвенно скрестила на груди. Их ведь еще никогда не звали в сельсовет, поскольку они не могли ничего задолжать ни Зеленым Млынам, ни государству. А тут Аристарх и давай:

— Вот, стало быть, вы какие? Гм…

— Какие же? — переспросил Тихон и подтянул руки на лавку, почувствовав, что именно они бросились в глаза председателю.

— Гордость наша — Тихон и Одарка… Дух наш…

— Это мы…

— Мы, — подтвердила Одарка.

— Что же вы позорите бедняцкую честь? Мозолите глаза врагам нашим. В глотку им заглядываете… Объедаете их…

— Мы? — ужаснулась Одарка. — Да мы же им отрабатываем, обдиралам. Я для них перо щиплю утиное и гусиное. Коноплю вымачиваю в прудах. Потом всю зиму пряду для них двенадцатку [], чтоб она им на саван! А Тихон…

Тонкая пряжа, двенадцать ниток в основе. (Прим. перев.)

— А я им копаю всю осень… То для ботвы, то для жома… погреба строю. И какой только нет работы..

— Вот видите. Об этом они забывают…. И давно вы так?

— С тех пор как поженились. Сколько это уже, Тиша?

— Да уж порядком… Мы поздно поженились.

— Это ты — поздно. А я то нет…

— Ну да, ну да… Я и говорю про себя, Одарка… Она была на годик помоложе.

— И не ходите. Не позорьте наш класс. Он у нас хоть и бедный, но гордый. Вступайте лучше в тсоз, будем как-нибудь подсоблять…

— Им уже не отвыкнуть… — сказал Сильвестр Ма кивка, секретарь, и посоветовал Липскому взять с них расписку.

— Никаких расписок, — возмутился Липский. — Должна быть сознательность. Высокая классовая сознательность. Гордость и достоинство…

— Так, — сказал Тихон. — Ты слышишь, Одарка?

— Слышу… Как же не слышать… Ноги моей больше там не будет…

А вскоре Одарка все-таки попала под одесский почтовый. Тихон как раз был в поле, сеял рожь с другими тсозовцами. Когда поезд остановился возле будки Рака, Тихон сразу понял, что случилось. Весною помер и он. С тоски. Тсозовцы похоронили его с почетом, Макивка играл на скрипке песню Тихона и Одарки, играл один, другие музыканты не успели разучить ее.

Но впечатление такое, что они и до сих пор ходят по Зеленым Млынам гостевать, ходят ночами, впереди шагает высокий, как жердь, Тихон, а за ним семенит Одарка. И уже не кому то одному, а многим доводилось их видеть, а чаще всего самому Липскому, который частенько заседает допоздна.

Один раз он даже окликнул, увидав их на дороге

«Это вы, Тихон?» Ответа он не получил, да и их не стало. Привиделось, должно быть… Но когда я поздно возвращаюсь домой, бабка Павлина взяла себе моду стращать меня Тихоном и Одаркой. «Все может быть. Вон мельник… до сей поры на ветряк приходит, а его когда еще убило маховиком…»

Чудные эти старые лемки, во все верят, как дети. Но с некоторых пор я и сам зорче вглядываюсь в ночь, когда поздно возвращаюсь от Липских. Хоть бы раз увидеть Тихона и Одарку! О чем они толкуют, идя по ночному селу? И догадываются ли, кто живет нынче у них в хате?..

Недалеко от их бывшего жилья, на крутом бугре, поросшем диким боярышником, две могилки: ее и рядом— его. Это место они будто нарочно облюбовали себе загодя, может, чтобы Зеленым Млынам не было с ними потом лишней мороки, а может, эти бедняги просто боялись затеряться на тесном и пышном кладбище в центре села. А тут хоть и нет креста с вышитым полотенцем рушником, да и никакой пометки, зато душа возле родного дома, а ранней весной расстилается над ними барвинок и стекает двумя ручейками, как вода, — один от Тихона, другой — от Одарки.

По воскресеньям Мальва выходила к ним на бугор, садилась на лавочку, которую смастерил для нее Федор, и с изумлением оглядывала этот уголок мира, куда забросила ее судьба. Внизу пробивалась куда то речушка без названия — прокрадывалась в топь, где каждое лето гибли коровы, а каждую зиму — люди. Невысокая запруда перехватывала ручеек, который к середине лета напрочь высыхал, а с началом дождей вновь наполнялся. Хата стояла под горой, вокруг ни единого плодового деревца, кроме разве вишенника самосея. Повсюду лишь островки терновника да боярышника — по всему видать, Тихон и Одарка о дворе не радели, не было у них и колодца, каждое лето откапывали луговой родничок, из него и пили, пока илом не затянет. Как только он затихал, Тихон откапывал поблизости новый, и теперь этих вымерших ключиков было без числа, а один еще журчал все же. Журба, поселясь здесь, выкопал колодец во дворе — там вода вкуснее. Правда, колодец без сруба, так что приходилось прикрывать его на ночь досками, чтоб не упасть человеку или скотине. Хата была на лемковский лад, но не без западного влияния, австрийского или немецкого. Зеленые Млыны основаны полтораста лет назад. Постройки тут сооружали длинные, со всеми службами — хатой, хлевом и овином — под одной кровлей, высокой, чтоб поместился и сеновал. В овин вели деревянные ворота и еще узенькая дверь в боковой стене, здесь эту дверь называли воровской. Журба не прикасался ни к хлеву, ни к овину, считая, что они принадлежат неким ночным пришельцам, на след которых они с Мальвой нападали все чаще. Когда эти неизвестные приходили и обнаруживали себя топотом, кашлем, а то, случалось, и разговором, Мальва, как правило, спала, а Журба не будил ее, но сам был начеку и всегда держал под лавкой топор, которым рубил боярышник на топливо. Правда, Липский предлагал ему берданку, одну из тех, какими он вооружал сторожей. Другой на месте Федора воспользовался бы, громыхнул если уж не по ворам, то хоть из окна для острастки, в Зеленых Млынах услыхали бы, сбежались бы сюда с дробовиками, но Журба отказался, он все как то не решался браться за оружие без крайней необходимости. Во первых, ему жаль было Мальву, оружие сразу насторожило бы ее, а во вторых, если там настоящие воры, так они, верно, знают, что в этой хате брать нечего. И все же он аккуратно клал под лавку топор — на крайний случай, вдруг тем, кто занял овин, пришло бы в голову ломиться в хату. Когда же утром, ничего не говоря Мальве о ночных посетителях, он тихонько заглядывал в овин, то находил на балке шкуру если не бычью, то коровью, а случалось, что и воловью, а в бурьяне потроха. Шкур Журба не трогал, они высыхали и однажды ночью исчезали сами. Журба не заявлял об этом Липскому, тем паче, что в Зеленых Млынах ни о каких таких кражах не было и слуху, воры, верно, были из соседнего села и знали этот овин задолго до того, как в хате поселился Федор. Когда же Мальва сама наткнулась на следы этих ночных гостей (забытый чугунок возле колодца, потроха в бурьяне), Журба успокаивал ее, говоря: «Не обращай внимания. С ними лучше не связываться. Может, это голодающие». Овин стоял на дороге между двумя соседними селами — Фурмановкой и Михайловкой, в Фурмановке украли — несут в Михайловку, или наоборот, вот его и превратили в маленькую бойню, где можно было и добычу поделить, и передохнуть, а Зеленым Млынам за это шла плата — шкура, только Журбе все никак не удавалось подстеречь, кто и когда эту шкуру забирал. Были бы живы Парнасенки — добро, верно, перепадало бы им, а это тоже, по тем временам, немало. За хорошую, непопорченную шкуру в кооперации можно было кое-что приобрести, тем более за воловью. Когда потом, через много лет, Мальва рассказывала об овине Парнасенок, я невольно вспомнил о вавилонской корове. История эта — смешная и трагическая — несомненно останется в истории Вавилона как памятник находчивости и солидарности людей перед лицом трудностей.