Изменить стиль страницы

Перевод «Братьев» на немецкий язык был сделан безотлагательно и почти мгновенно. Причем в 1928 году роман вышел даже в двух издательствах — в Берлине и Штутгарте. Так что у Стефана Цвейга, жившего в Зальцбурге (Австрия), были разнообразные возможности для чтения.

10 декабря 1928 года Стефан Цвейг писал из Зальцбурга автору:

«Дорогой Константин Федин!.. Мне так хотелось пожать Вам руку и поблагодарить за Вашу прежнюю книгу “Города и годы” и тем более за новую — “Братья”, которую я прочел с захватывающим интересом. Я нахожу, что искусство композиции в этом романе еще больше возросло и, кроме того, Вы обладаете тем, что так непонятно большинству в русских художниках… — великолепной способностью изображать, с одной стороны, народное, совсем простое, человеческое и одновременно создавать изысканные артистические фигуры, раскрывать духовные конфликты во всех их метафизических проявлениях». В другом письме (1929 года) Стефан Цвейг повторял, что книги Федина «принадлежат к наиболее значительному, что дала нам новая русская литература».

Пророческую запись об этой полной звучащей музыки книге сделал у себя в дневнике академик Владимир Вернадский. С присущей ему трезвостью суждений великий естествоиспытатель обозначает и дилемму, вставшую перед автором и литературой на рубеже 30-х годов.

«Рассказывал Г.П. о Федине — своем приятеле, — записывал Вернадский 15 февраля 1928 года. — Новый роман Федина — “Братья” — возбудил большое внимание, но в нем нет коммунистического содержания. Федин был недавно коммунистом, но вышел из партии, и сейчас у него ее идеологии нет. Перед ним дилемма: или иметь возможность печататься и тогда проводить темы в соответствующем освещении или же не печататься. Этот его роман вызвал ожесточенные нападки в прессе — чисто булгаринской, какой сейчас является “критика”. Иначе осыпают золотом: гонорары огромные».

Эти нападки действительно «булгаринской прессы» на сей раз приняли особенно дикий и разнузданный характер. Вскоре они побудили Бориса Пастернака еще и печатно выступить в защиту романа «Братья». В журнале «Читатель и писатель» (1928, № 50–52) он поместил специальное заявление. Оно исполнено признанием заслуг автора. «Я не знаю, как называется в смысле общественной градации тот раздел литературы, в котором Константину Федину принадлежит первое место, — говорилось там, — и не знаю, есть ли у меня на то право, но любым местом в этом ряду я был бы доволен, как положением, отвечающим моим истинным идеологическим посылкам и устремлениям».

Однако кривое колесо даже относительных литературных свобод в стране на глазах неслось к финишу.

Рубеж 30-х годов — это окончательный перелом к единовластию сталинской диктатуры. Отказ от двойственной, но все же сравнительно либеральной политики НЭПа, сжимающийся стальной кулак индустриализации и коллективизации, разгром и ликвидация всякой оппозиции — левой и правой — даже внутри партии. Это время окончательного учреждения «единомыслия на Руси».

Вернадский сформулировал дилемму, вставшую перед культурой. Подобно многим собратьям по перу, Федин-художник, чтобы уцелеть, вынужден был изощряться в изобретении компромиссов. Их следы по-разному представлены в местами талантливом, но по художественной концепции не сильно возвышающемся над средним уровнем романе «Похищение Европы» (1929–1935), повествующем о кознях капиталистического предпринимательства, а отчасти и в романе «Санаторий Арктур» (1937–1940)…

Что же предстояло ему, Федину, как и многим другим настоящим честным талантам на этом переломе эпох? Отчаяние человека, вынужденного ломать себя, предающего главное внутри себя и вполуобмороке честно себе в том признающегося. Это самоистязание и казнь под наркозом. Даже и со стороны наблюдать за этим муторно и тяжко, а уж самоистязаться самому — заплачешь невольно.

Зимой 1932 года, вздергивая себя и мучаясь над второй книгой романа «Похищение Европы», Федин записывал в дневнике: «Вся вторая половина февраля ежедневная работа над “Похищением”. Почти полное отчаяние. Рот зажат маской с наркозом, надо дышать и задыхаться — такое ужасное чувство. Сердце не участвует в работе, вообще все, чем раньше двигалось писание, — любовь, страсть к созданию вещи, к построению чего-то эмоционально привлекательного — все это бесследно пропало. Холодное сердце и испуг перед тем, что я делаю и зачем».

Лучшее из всего написанного тогда, бесспорно, «Санаторий Арктур». Самый маленький из всех романов Федина, поэтичный, в лучших местах будто поэма в прозе. Он воспроизводит нравственный климат уединенной альпийской лечебницы для тяжелых чахоточных хроников, где вырванный из привычного существования человек в принудительном кругу ему подобных ежедневно ведет сражение за самое дорогое, что даровано свыше, — за глоток воздуха, за луч солнца, за собственную жизнь. В романе много выстраданного, лично пережитого.

С конца 20-х годов Федин болел тяжелой формой наследственного туберкулеза. От этой болезни умерла его любимая сестра Шура. Да и сам Федин, даже излечившись, всю жизнь оставался потенциальным хроником, которого чуть что сбивали с ног то воспаления легких, то хронические бронхиты и т.п. С той поры он принужден был жить с оглядкой, редко достигая беззаботной легкости тела.

С перерывами более года (сентябрь 1931 — декабрь 1932) Федин лечился в горных санаториях Швейцарии и Германии, в том числе в Давосе. Свой роман о физических недугах и борьбе со смертью Федин писал в 1937–1940 годах, в самые тяжкие годы политических репрессий. От тревог и тягостной сумятицы дня текущего хотелось бежать как можно дальше. Уйти в вечное, в освещенные солнцем горы. Прослеживая борьбу с немощами тела, художник согревал душу. И во многих ярких пейзажах и сюжетных картинах это ему удалась. Временами портят добротную ткань повествования наплывы антикапиталистического схематизма в изображении некоторых фигур да выступающее порой нарочитое состязание с «Волшебной горой» Томаса Манна.

В одной из позднейших литературных бесед Федин вспоминает, как зимой 1940 года дописывал роман «Санаторий Арктур». Происходило это не где-нибудь, а в усадьбе Льва Толстого «Ясная Поляна». Творческий настрой, конечно, всегда многое значит для художника, но какую-то роль играли, вероятно, и сознательно избираемая соразмерность замысла и обстановки. И отчасти, может быть, вдобавок опять-таки — в более мягкой форме, подстегивание творческого настроя. Что для этого не сделаешь, куда не подашься!

«Художнически я принял и понял Льва Толстого, — повествует автор, — где-то к сорока годам, когда он стал для меня наивысшим авторитетом, слегка потеснив собой Достоевского — кумира моей молодости. Несколько позднее я стал посещать Ясную Поляну. Особенно запомнился один из первых приездов — зимой. Был страшный мороз. На станции Засека меня встретил закутанный в овчину кучер толстовских времен. В доме ждала внучка Софьи Андреевны Толстая-Есенина. На половине Софьи Андреевны-старшей была отведена комната. В доме все поддерживалось, как при хозяевах. Кухарка, которая готовила Толстому, подала ужин при свечах — молоко и хлеб. Ночью я слушал тишину. Другой такой тишины нет. Фантастическая тишина. Там, в Ясной, я жил полтора месяца и окончил “Санаторий Арктур”…»

В ход могут идти, конечно, какие угодно творческие допинги и внешние позы. Что хотите, однако, Льва Толстого в данном случае из автора все-таки не получилось…

Уступки в творчестве и компромиссы в тактике поведения не могли не сопровождаться, конечно, и какими-то переменами в образе жизни. На общественном поприще Федина поддерживает и продвигает Горький, вплоть до своей смерти летом 1936 года. Он помогает ему в лечениях за границей, сам опирается на него при создании единого Союза писателей в 1934 году. Федин все чаще появляется за покрытыми бархатным кумачом столами президиумов, на полукруглых трибунах с микрофонами, а его фамилия — в списках руководящих должностей. В 1937–1939 годах он — председатель Литфонда СССР. На этом попечительском для бытовых нужд писателей и, безусловно, в какой-то мере почетном посту, кстати говоря, попеременно менялись питомцы Горького — именитые «попутчики»: Федин — Вс. Иванов — Леонов…