Изменить стиль страницы

Артиллерийская подготовка штурма уже началась. Русские пушки так и ревели на обоих берегах, посылая в осажденную крепость тучи ядер. Царская батарея находилась на холме, у самого берега небольшой речонки, переправляться через которую нужно было по лавам. Речонка была глубокая и быстрая, с крутыми берегами. Меншиков во весь опор промчался по колеблющимся плотам и взнесся на холм.

Царь зверем посмотрел на него и крикнул:

— Где ты шлялся, негодник? Я тебя ищу, ищу, а все нет нигде!

— Прости, государь, — смело ответил Александр Данилович, — о твоем же царском деле я заботился. По всему берегу я проехал, везде все осмотрел. Сам же ты говоришь, что свой глаз — алмаз, а в этаком-то деле без верного досмотра и обойтись нельзя.

— То-то! — уже более милостиво проговорил Петр Алексеевич. — Ах, этот Шлиппенбах! Какой комендант он, если такую крепость сдаст!

— А не сдаст он ее, государь, — воскликнул Александр Данилович, — так мы и сами для тебя возьмем!

Пушки на мгновение смолкли, от берега отчаливали баржи с голицынскими штурмовыми колоннами. Настала томительная, удручающая тишина.

— Помогите, кто в Бога верует! — раздался из-под холма с речонки громкий вопль.

Царь нахмурился.

— Что еще там такое? — проговорил он. — Никак кто-то тонет. Поди, Алексашка, догляди; может быть, от Петровича с донесением гонец.

— Сейчас, государь, — крикнул Меншиков и умчался с царской батареи.

Пушки опять заревели. Начался невообразимый хаос. Штурмовые колонны уже были близки к островку, теперь заговорили и пушки Нотеборга; в сумраке осеннего утра стены крепости то и дело опоясывались огневой лентой выстрелов.

Царь Петр забыл об услышанном им вопле, забыл обо всем, увлеченный открывавшейся перед ним ужасной картиной начавшегося штурма. Глаза его горели, губы дергались.

Обреченные на явную гибель голицынские полки совершали чудеса храбрости; солдаты, срываясь и падая, лезли на стены. Петр в ярости кусал ногти. И вдруг глубокий вздох облегчения вырвался из груди его: он увидал взвившийся над неприступной крепостью белый флаг.

— Ура! — закричал он в восторге, срывая треуголку. Скользя, побежал к крепости.

— Поберегись, государь! — испуганно кричали ему вслед.

— Слава, слава! — шептал Петр, и слезы лились из его глаз.

XVII

Помраченная радость

Тяжело тянуло пороховым дымом. Петр стоял на холме, овеваемый ветром, а кругом из десяток тысяч глоток, заглушая последние пушечные выстрелы, рвалось могучее русское «ура».

— Великой важности дело свершилось, Петрович, — улыбаясь сказал государь Шереметьеву. — Древний наш Орешек стал для нас ключом к свободному морю. Так пусть же он в назидание потомству о сем останется таковым. Отныне да будет имя сей твердыне — Шлиссельбург!

Громовое «ура» покрыло последние слова царя-победителя. Распахнулись крепостные ворота, и из них на прибрежные отмели островка повалила толпа разного люда.

От пристани отвалили лодки: это сам комендант сдавшейся крепости вез царю ее ключи.

Петр милостиво принял побежденных, удостоил их, как храбрецов, воинской почетной встречи, пригласил Шлиппенбаха и высших его офицеров в свой шатер на пиршество в честь победы русского оружия.

Впрочем, это не походило на обычное шумное петровское пиршество — слишком уж утомлен был царь. Да и Меншикова не было за столами, а ведь он — главный вдохновитель всех царевых попоек.

Уже к концу пира заметил Петр своего любимца. Ему показалось, что Александр Данилович прячется за чужие спины, стараясь не попадаться царю на глаза.

Этого было достаточно, чтобы возбудить любопытство и подозрение царя.

— Эй, Алексаша, дитя моего сердца! — воскликнул государь. — Что-то я тебя не вижу? Где ты там укрываешься? Подойди сюда!

Повинуясь царскому приказу, Меншиков выдвинулся вперед, и Петр, подозрительно взглянувший на него, сразу заметил, что случилось что-то особенное: его любимец потуплял взоры, отворачивался в сторону и как будто не решался заговорить.

— Что еще там у тебя такое? Что приключилось, рассказывай? — крикнул царь.

— Прости, государь, — тихо ответил Меншиков, и Петр заметил, что его голос дрожал.

— Да в чем прощать-то? Сказывай, в чем ты провинился? Опять какого-нибудь купца обобрал, негодник, и жалобы на себя боишься?

— Нет, государь, не то. Беда приключилась, несчастие…

— В столь радостный день? Что стряслось?

Меншиков совсем близко подошел к царю и вполголоса проговорил:

— Граф Кенигсек утонул. Это, государь, ты его вопли слышал, когда на батарее был.

Петр вздрогнул.

— Что? — закричал он. — Друга моего короля Августа верный слуга погиб? Да как же это случиться могло?

— Доподлинно не ведаю, государь, — так же тихо ответил Александр Данилович, — сам знаешь, я при тебе на батарее был. А когда я расспрос учинил, то рассказывали мне, что граф-то спешил к твоему царскому величеству на батарею и пустил лошадь вскачь через лавы. Вот тут разное говорят: одни — что лавы разведены были, а граф в утренней темноте того и не заметил, другие — что поскользнулась лошадь и вместе с графом с лав в речку свалилась, граф же будто в стременах запутался.

Царь опустил голову на руки. Видимо, это известие не только опечалило, но и страшно поразило его.

— В столь радостный для меня день, — тихо проговорил он, — и такая беда приключилась! Уж не знамение ли это для меня? Как подумаю, так поверить не могу. Граф Кенигсек… — Царь сверкнул глазами на Меншикова. — За него я двоих таких, как ты, отдал бы, негодник!

— Твоя на то воля, государь, — дерзко взмахнул головой Александр Данилович. — Да вот только хорошие-то твои друзья иноземные что-то не держатся при тебе: одни сами уходят, других Бог отнимает от тебя, — а мы, русские негодники, с тобой постоянно, и каждый-то из нас, негодников, как князь Михайло Голицын, свой живот за твое государево дело ежечасно готов положить. Да, великий государь, знать, поэтому мы и выходим для тебя негодниками.

Дерзость всегда действовала на Петра. Смелые слова Меншикова охладили его вспышку, он почувствовал в них горькую правду и сразу укротился.

— Ну, полно, Алексашка, полно! — мягко сказал он. — Не гневись да не гонись за каждым словом. Ведь мы свои здесь; побранимся — и все такие же будем. А ты сейчас же на рожон лезешь. Нет того, чтобы помилосердствовать и не раздражать государя…

— Да я, государь, и не для раздражения сказал, — ответил Меншиков, поднимая на Петра взор. — Не впервой мне от тебя за мою службу обиды терпеть. К тому речь веду: покойный-то граф…

— Вытащили его? — перебил его Петр.

— Не в реке же, государь, тело было оставлять, водой бы в Неву унесло, а там в сегодняшний день для рыбьего и рачьего прокормления и без того немало русских негодников плавает.

— Алексашка, перестань! — загремел государь. — Не натягивай струны — лопнуть может.

— Да я к тому сказал, — с еще большей дерзостью ответил Меншиков, — что если такая мертвечина иноземная, которая ласки не помнит, на добро плюет, да рыбам на снедь попадется, так все они, рыбы-то, передохнут…

Петр напрягся. Хорошо он знал своего фаворита, всю его душу вызнал и понимал, что если Меншиков хулит кого-нибудь, хотя и покойного, так разведал про него что-то такое, что ему язык развязывало.

— Говори, Алексашка, что ты сказать мне хотел. Да в обиняках не путайся! Нечего мне тут твои предерзости выслушивать. Довольно, больше не желаю… Дело говори!

— Да ты меня сам, государь, постоянно перебиваешь, а если бы не то, так я давно осмелился бы напомнить тебе, что граф Кенигсек своим лицом королевскую особу представлял, всякие у него тайные бумаги в шатре могут быть, письма от короля Августа и прочее… Вот я, как его из воды вынули, так осмелился и по карманам пошарить и в потайном кармане камзола на груди большой пакет нашел…

— Развертывал? — грозно посмотрел на него царь.

— Смелости не хватило. Да и то сказать: какое мне дело? Вы, помазанники Божии, сами между собой посчитаетесь, а я-то что?.. Мне ваших тайн не знать. Взял я пакет и в шатер Кенигсека отнес, там и тело положено. А к шатру караул приставил, чтобы никто не смел близко подходить. Как повелишь быть? Забрать мне бумаги, или, быть может, сам их возьмешь?