Изменить стиль страницы

Сережа застыл и, кажется, не очень понимал человеческую речь. Коробов пощелкал пальцами у него перед носом.

— Спокойно, спокойно, Серый. Сосредоточься. Ты минут через десять отрубишься, надо торопиться. Я хочу, чтобы ты понял. Я не собираюсь убивать тебя одного, всосал? Мы оба тут будем лежать, молочные братья. Знаешь, что такое молочные братья? Это когда оба одну трахают, такое выражение. Я устал от ее вранья, ты понял? У меня в жизни, кроме нее, ничего не было. И если такая, как она, может с таким, как ты, — это означает конец мира, понял меня, Сережа? Поэтому я не буду жить, Сережа. Я не хочу заметать следы, плутать, бегать, вздрагивать от звонков. Понял? Но допустить, чтобы я умер, а ты жил, я тоже не могу, Сережа. Невозможно уходить из мира и оставлять тебя его хозяином. Поэтому я здесь, Сережа. А в Питер мне не надо, мне там остановиться негде.

До Сережи доходило. Он наверняка уже прислушивался к себе и ощущал, как холод медленно поднимается по ногам.

В дверь купе постучали.

— Без глупостей, Сережа, — предупредил Коробов. — Да, войдите!

— Десерта не желаете? — осклабясь, спросил халдей. В трактире такой слуга назывался «половой». Самое оно к нашей-то половой крейцеровой сонате. — Имеется бланманже «После бала»…

— С кровью, что ли? — спросил Коробов.

— Что-с? — переспросил халдей.

— А десерта «Воскресение» предложить не можете?

— Нет-с, — огорченно ответил половой. — Еще не придумали-с.

— Это правильно, — кивнул Коробов. — Никакого воскресения не бывает. Идите, любезный, я вас позову, если надо будет. Вот вам «Фальшивый купон».

Половой благодарно принял чаевые. Дверь мягко закрылась.

— А противоядия я никакого не пил, Сережа, — упреждая нехитрую догадку попутчика, сказал Коробов. — Потому что противоядия нет. Ты про батрахотоксин слышал? Сильней кураре, ты что. Выделяется из кожи колумбийской лягушки кокои. В Москве достать не проблема. Есть на Птичьем рынке специалист.

— А вот это прокол, — неожиданно спокойно сказал Сережа.

— В смысле? — насторожился уже Коробов.

— Птичий рынок снесен. Там теперь Калитниковский зооцентр. Москву знать надо, Константин Николаевич, вот что я вам скажу.

Коробов надолго замолчал.

— Нет, я все понимаю, конечно, — сказал Сережа, закуривая. — Вы не против, я покурю? Нас в купе двое, потом проветрим… Все понимаю: Питер, все дела. До знания московских реалий не снисходим. Но если уж вы решили разыграть такой финт, надо как-то, я не знаю, готовиться, что ли. И потом, главный прокол питерских, знаете, в чем? Высокомерие непростительное. Как ваши к нам понаехали, я сразу заметил. Они же думают, что мы все лохи. «Звездных лабиринтов» не читаем, про «Зеленую смерть» не слышали, «Долину охранителей» в глаза не видали…

Коробов был польщен. Он не предполагал, что его читают менеджеры «Бим-бим-дона».

— Я же сразу просек, — улыбался Сережа. — Ну, думаю, автограф попросить — скучно. Замучили его небось этими автографами. Это вы на «Путника», что ли, ездили?

«Путником», в честь известной трилогии Лукьяшкина, назывался ежегодный подмосковный конгресс фантастов, на котором Коробов и получил от фанов бутылку «Хеннесси». Сам он обычно таких дорогих напитков не покупал.

— На «Путника», — кивнул он.

— Я в этом году не сумел, — огорченно сказал Сережа. — А так-то я фан со стажем. Если б не вы, я бы по жизни ничего не добился. Топ-менеджеру главное что? Топ-менеджеру главное — полет фантазии. А у вас это дело поставлено.

— Вот ты какой, постоянный читатель, — с тоской сказал Коробов.

— Ага! — не почувствовал иронии Сережа. — Ну, думаю, этот сейчас чего-нибудь учудит! И точно. Как вы Колей представились, так я все и понял. Ох, думаю, сейчас поиграем! Такой автограф получил — лучше не бывает.

— А малыш, конечно, жена, — кивнул фантаст.

— Нет, — грустно сказал Сережа. — Про малыша все правда. Если бы придумывать, я бы посмешней придумал.

— Грустно.

— Да чего грустного… А ничего я вам подыграл, да? В рассказ какой-нибудь вставите!

— Вставлю, — сказал Коробов.

— А теперь нормального попьем, — сказал Сережа, доставая бутылку «Мартеля». Он нажал кнопку и вызвал халдея. — Слышь, молодой человек! Принеси нам еще этих… «Толстовских». А чего у вас там из холодных закусок?

— Салат «Семейное счастие», — осклабился халдей.

— Ну, тащи, — разрешил Сережа. — Хоть в виде салата на него посмотреть…

Его уже начинало подташнивать.

№ 1, январь 2007 года

Отпуск

Валентин Трубников, хотя, конечно, никакой не Трубников, вдыхал знакомый вагонный запах, не изменившийся за три года, мельком взглядывал в темное окно, привыкая к своему облику, и ждал Веру Мальцеву, которая опаздывала. Это тоже ничуть не изменилось, прежде ей от него доставалось, о чем он в последние три года горько сожалел, — но теперь, правду сказать, Трубников радовался, что она задерживается. Его била дрожь, а когда толстого сорокапятилетнего человека бьет дрожь, это всегда смешно и неприлично. Воистину душа — хозяйка тела; материалисты, конечно, дураки. Тело ничего не может само. Этот Трубников, несмотря на годы, был здоровый, крепкий мужчина — вероятно, рыбак, автолюбитель, турист, и полнота его была не болезненная, а сочная и крепкая от вкусной и здоровой пищи, от экологически чистых огурчиков с собственного огорода, а не всякая эта нитратная гнусь. Вера Мальцева, вероятно, отшатнется при виде этого человека, он будет ей невыносим, и при всей своей хваленой воспитанности она не сможет скрыть раздражения. Противно ехать куда-нибудь с довольным, глухим ко всему человеком: никогда так не чувствуешь одиночества, как рядом с храпящей плотной тушей, никогда не сознаешь так ясно, до чего мы все никому не нужны с нашей неизбывной болью, — в такие минуты кажется, что и Бог тоже толстый и тоже спит. В России, как в поезде с противным попутчиком, совершенно не с кем поговорить. Так называемого Трубникова это очень угнетало в свое время: лежал он, положим, в больнице, дела его были плохи, а рядом выздоравливал примерно вот такой. Трубникову, в силу плачевного его положения, хотелось поговорить, ночами он мучился от боли и от неуклонно прибывающих подтверждений диагноза, в такие минуты один понимающий взгляд сделает больше, чем любая таблетка, — но сосед ничего понимать не хотел: он оберегал свое едва наметившееся выздоровление, опасался заразиться от тяжелого соседа, на все трубниковские истории отвечал: «Всяко бывает», а от прямых вопросов уходил, отворачиваясь и хмыкая. Так Трубников и не узнал про него ничего, но возненавидеть успел капитально.

Выписываясь, сосед тщательно собирал свои судки, забрал даже старые газеты — не желал ничего оставлять в обители скорби; так зэк, говорят, перед выходом на волю должен все забрать из камеры — чтобы не возвращаться, типа примета. Трудно, трудно будет Вере Мальцевой всю-то долгую зимнюю ночку ехать с таким попутчиком в Нижний Новгород, в командировку, где у нее вдобавок сложное дело. Адвокат она молодой, двадцать семь лет, а проблема там ух непростая — Трубников это дело знал, газеты читал. Две девочки удавили больную соседку по ее личной просьбе, скажите, какое милосердие, — и ведь не подкопаешься, она нацарапала кое-как слабеющей птичьей лапой, изувеченной амиотрофным склерозом, положенное «никого не винить». Девочки, однако, после успешной эвтаназии обобрали квартиру удушенной, и это меняло дело; Мальцева в жизни не взялась бы защищать мерзавок (происходивших, кстати, из вполне состоятельных семей), кабы не временные денежные затруднения да собственный специфический опыт по этой части, о котором ниже.

Трубников охотно избавил бы Веру Мальцеву от своего соседства. Но что поделать — у него это была единственная возможность легально провести с ней ночь, он специально подгадал отпуск под этот визит — в командировки она ездила редко. Еще, не дай Бог, опоздает — и тогда потерян год, и прахом пойдут все приготовления: выслеживание на вокзале, покупка билета в то же купе… Но она не опоздала — и как ни ждал ее так называемый Трубников, а все равно Вера явилась неожиданно; так и на всех их первых свиданиях, когда он уже переставал надеяться, она вырывалась вдруг из толпы, словно ее нарочно задерживали, а тут она чудом вывернулась из цепких рук и мчится ему навстречу от незримого преследователя, и на лице всегда страх.