Но где моя — я сам не ведаю. Я сомневаюсь, что в конце она венчается победою и появляется в венце. В ней много скуки, безучастности, что вы хотите, та же Русь — но есть пленительные частности, как перечислю — разревусь. Я ненавижу эти перечни — квартира, женщина, пейзаж, — за них хватаюсь, как за поручни в метро хватается алкаш; ну, скажем, море. Ну, какая-то влюбленность, злая, как ожог. Какой-то тайный, как Аль-Каеда, но мирный дружеский кружок. А впрочем, что я вам рассказываю, как лох, посеявший пальто, — про вещь настолько одноразовую, что не похожа ни на что? Похожих, может быть, немерено, как листьев, как песка в горсти. Свою узнал бы я немедленно. Куда чужую отнести?
Теперь шатаюсь в одиночку, шепча у бездны на краю, что все вовлечены в цепочку, и каждый прожил не свою. Сойтись бы после той пирушки, где все нам было трын-трава, — и разобрать свои игрушки, надежды, выходки, права! Мою унес сосед по дому, свою он одолжил жене, она свою дала другому, — и чья теперь досталась мне? Когда сдадим их все обратно, сойдясь неведомо куда, — тогда нам станет все понятно, да фиг ли толку, господа.
Вся жизнь моя обводит, как Обводной канал, ту мысль, что все проходит, то есть нам никто не врал. Эта илистая жижица, извилистая нить, с виду вроде бы не движется, а не остановить, сколько в гладь ее угрюмую ни окунай весло. Вот на тебя гляжу и думаю: прошло, прошло, прошло. Ни божественное слово, ни верещащий соловей не значат ничего другого, кроме бренности своей. Когда глядишь на мельтешенье графоманской малышни, все эти самоутешения особенно смешны. На месте сталинской высотки разливается тайга, из блистательной красотки получается карга, и ракета после запуска упадет, пробив дыру. Не могло, а видишь — запросто. Вот так же я умру — как надлежит ослу и гению, как поступает большинство, и к счастью или к сожалению, ты не рехнешься от того. То есть рехнешься обязательно, за всеми же придут, — и это очень показательно в свете сказанного тут. Мораль, что жизнь мою итожит, над входом надо бы прибить: сначала говоришь — не может, а потом — что может быть. И не только охломону, что по природе недалек, — а сперва и Соломону это было невдомек: при всей своей гордыне царской он загрустил, как человек, услышав от царицы Савской, что и это не навек. Потом, порвав с царицей Савской (он всех со временем бросал), он не расстался с круглой цацкой, где эту надпись написал. А ты сидишь и уминаешь шоколадное драже. Оно проходит, ты понимаешь? Не понимаешь? А я уже. Жизнь уходит, как водица, как песок. И черт бы с ней. Лучше было не родиться, это было бы честней.