Изменить стиль страницы

Многие годы я размышлял над тем, что стало для меня аксиомой, которую можно сформулировать так: «Если работа не доставляет радости, то ее не стоит делать». И вы легко поймете, в какое замешательство привели меня слова человека ученого и серьезного, который с таким убеждением и спокойствием высказывает совершенно противоположную точку зрения. Какой небольшой эффект, подумал я, произвело все огненное красноречие Рёскина, стремившегося внушить людям столь великую, столь плодотворную по своим последствиям истину!

Снова и снова я возвращался мысленно к фразе, вертевшейся в моей голове: «Ни один человек не стал бы работать, если бы он не надеялся трудом заработать себе отдых». И я увидел, что ее можно сформулировать иным способом: во-первых, вся работа на свете осуществляется вопреки желанию труженика, а во-вторых, то, что человек делает во время своего «досуга», не есть работа.

Надежда на подобный досуг — это скудный аванс, если он к тому же сочетается с другим стимулом к труду — страхом перед голодной смертью. Да, скудный аванс, ибо большинство из них, например ткачи и прядильщики йоркшира (а еще больше людей находится в гораздо более тяжелом положении даже в сравнении с ними), трудятся, получая в вознаграждение так мало досуга, что невольно скажешь: если в этом вся их надежда, то у них похищают ее самым коварным образом!

Если бы, подумал я далее, это было действительно так, если бы ни один человек не стал бы трудиться без надежды заработать отдых, то нет большой нужды в преисподней богословов, ибо густо населенная цивилизованная страна, где люди непременно должны над чем-то трудиться, достаточная замена этого ада. И все же мнение о неизбежной и всеобщей ненавистности груда широко распространено и разделяется людьми разных слоев, которые при всем этом пребывают в веселом расположении духа и обрастают жиром, не становясь, однако, бесчувственными монстрами.

Чтобы объяснить себе эту загадку, я начал размышлять о жизни одного человека, о котором я кое-что знал, — то есть о собственной жизни, которая переворачивала такое представление вверх дном.

Я попытался представить, что со мной произошло бы, если бы мне было запрещено заниматься обычным повседневным трудом, и пришел к выводу, что умер бы с тоски и отчаяния, не примись я сразу же за какое-нибудь другое дело, которое стало бы моей повседневной работой. И мне стало ясно, что меньше всего другого на свете я тружусь ради отдыха, но что частично меня подталкивает страх перед голодом или совесть, а частично — и это серьезнейший стимул — любовь к самой работе. Что же касается досуга, то мне пришлось признаться, что часть его я и в самом деле провожу, как пристало бы собаке, — скажем, в размышлениях, — и мне это нравится. Но часть досуга я провожу опять-таки в работе, и она приносит мне такое же наслаждение, как и работа ради куска хлеба насущного — ни больше и ни меньше, — а потому во время моей повседневной работы не может быть и речи об авансе или надежде на отдых.

Затем мои мысли обратились к моим друзьям — простым художникам, а вам известно, что их считают людьми ленивыми. Я обнаружил, что работа — единственная вещь, доставляющая им наслаждение, а в приятные часы праздности они только и помышляют о работе, и эти размышления столь же полезны миру, как и их повседневный труд. Они отличаются от меня только тем, что меньше любят тот род досуга, к которому стремится пес, но больше меня любят достойный человека труд.

Я пришел к тому же, когда мысленно обратился от простых художников к более важным особам — общественным деятелям: мне не удалось обнаружить хоть какие-либо признаки, что они трудятся всего лишь ради предстоящего отдыха. Все они видят смысл в самой работе, в самих своих действиях. Ради ли отдыха ночь напролет заседают богатые джентльмены в палате общин? А господин Гладстон?{4} По всей видимости, он не очень-то преуспел, стремясь довольно-таки напряженным трудом заслужить порядочный отдых. Полученный им отдых — я уверен — он мог бы добывать на сравнительно более легких условиях.

Но в таком случае не означает ли это, что для кого-то или даже для целой прослойки повседневный труд, без которого они, вероятно, и обойтись не могут, приносит им прежде всего наслаждение? В то же время каким-то иным слоям населения их повседневный труд целиком и полностью неприятен, но выносится им потому, что они надеются заработать небольшой досуг в конце рабочего дня.

Если бы это было действительно так, то контраст между двумя образами жизни был бы еще резче, чем контраст между совершенной изнеженностью и чрезвычайными лишениями, между жизнью, полной спокойствия, и жизнью, наполненной тревогами. Контраст был бы буквально неизмерим.

Но если бы у меня и было желание преувеличить зло, на борьбу с которым я призываю, то я бы на это не отважился. Не совсем верно, будто между жизнью различных классов существует такой несоизмеримый контраст, иначе мир едва ли дожил бы до середины нашего столетия: нищета, жадность и деспотизм уничтожили бы нас всех.

Даже при наихудших обстоятельствах неравенство не столь уж велико. Всякое занятие, при котором та или иная вещь может быть сделана лучше или хуже, заключает в себе удовольствие, ибо всем людям более или менее нравится делать то, что они могут сделать хорошо. Некоторым людям (в их числе и мне самому) даже механический труд приятен, если только он не совершенно механический.

Хотя и не совсем верно, что повседневный труд некоторых людей просто приятен, а труд других просто мучителен, все-таки теперешнему труду лишь в очень небольшой степени свойственно доставлять удовольствие, и если люди не откроют вовремя глаза на это, то положение станет быстро ухудшаться. Почти всякая работа, выполняемая ремесленниками, слишком механична, а занятые ею люди либо должны мысленно целиком от нее отвлекаться, и тогда они во время работы всего-навсего машины, либо же им приходится выносить при работе такую смертную скуку, что трудно даже представить ее. Да, природа желает, чтобы мы по крайней мере жили, но, полагаю, не часто она допустила бы столь унылый труд. Потому-то рабочие, выполняющие чисто механический труд, как правило, превращаются в машины. И как я совершенно убежден, что никакое искусство, даже самое неприметное, самое примитивное и мало одухотворенное, не может явиться плодом такой работы, то так же я убежден, что подобная работа лишает рабочего человеческого достоинства И, как это ни несправедливо, как это ни прискорбно, вынуждает его опускаться. И эту человеческую деградацию нечем восполнить ни нам, ни ему самому. Я специально обращаю ваше внимание на то, что эта опасность инстинктивно ощущалась уже при самых истоках так называемых промышленных искусств. Когда человек вращал гончарный круг, бросал челнок или бил по наковальне, от него ждали большего, чем просто изготовления кувшина, ткани или ножа: предполагалось, что он создаст также произведение искусства. И едва ли это было преувеличенное требование, ибо тогда он действительно был способен создать произведение редчайшей красоты. Художественное творчество было совершенно необходимо для душевного спокойствия как создателя, так и потребителя. Именно искусство превращения необходимых предметов повседневного обихода в художественные произведения я назвал архитектурой.

Когда мы размышляем об этом, то, несомненно, упомянутый выше контраст между художественной и механической работой представляется не менее разительным, и я совершенно уверен, что ремеслам, создающим товары повседневного обихода, такие радостные ощущения нужны не меньше, чем во времена ранних фараонов. Но мы забыли об этой необходимости — и в результате привели ремесло к такому упадку, что даже ученый, мыслящий и гуманный человек может утверждать, будто каждый трудится только для того, чтобы заработать себе отдых.

Однако забудем теперь все привычные взгляды на труд, производящий предметы нашей повседневной жизни, — взгляды, которые возникают частично из-за убогого состояния искусств в наше время, а отчасти из-за отвращения к ремеслу, во все века преследовавшего некоторые умы. Забудем об этом и попытаемся выяснить, как в действительности обстоит дело с различными ремеслами.