Изменить стиль страницы

Слушая Гришу, Люся положила голову ему на колени, и теперь лунный свет, падая с высокого и чистого неба, блестел в ее повлажневших глазах. Гриша смотрел на ее лицо, такое свое, родное, и не утерпел, потрогал пушистые шнурочки Люсиных бровей, поправил косички и сказал, что при таком ночном свете да еще рядом с белесыми метелками ковыля и брови и косички казались намного чернее и что, когда он смотрит на них, те же странные звуки слышатся ему с еще большей силой.

— Люся, закрой глаза и хорошенько прислушайся! Ну, попробуй, прошу тебя!

— Гриша, вот и у нас так, как сказал твой брат Дмитрий: все уже утверждено, и изменить ничего нельзя, и ты уедешь, а я останусь, — не отвечая Грише, сказала Люся. — И нечего мне закрывать глаза и прислушиваться. Все одно я ничего не услышу, и ты не обижайся на меня. Я глухая, честное слово. — И, помолчав, добавила: — Гриша, а я уже работаю.

— Вот как! Где?

— На молочном комплексе.

— Кем же? Неужели дояркой?

— Ну, что ты! Для этого надо проходить специальные курсы.

— Что же ты делаешь?

— Пока помогаю маме. Стажируюсь у нее, учусь смотреть за телятами.

— Научилась?

— Так быстро?

— Тяжело тебе?

— Непривычно. — Люся посмотрела на Гришу блеснувшими под лунным светом черными глазами. — Телята как дети… Когда им дают пойло, они становятся такими забавными и смешными…

— Как же с учебой?

— Да никак. Ты же знаешь, на экзаменах я провалилась.

— Попытайся поступить в будущем году. Подготовься как следует. Я могу достать нужные учебники.

— Эх, Гриша, Гриша, как же долго ждать будущего года! — Она взяла его руку и, поворачивая ладонь к слабому свету, стала рассматривать ее, как это делают цыганки-гадалки. — Гриша, я и по руке твоей отличила бы тебя от всех. У тебя пальцы какие-то… ну, не такие, как у других.

— Какие же они?

— Тонкие и нежные.

— Послушай, Люся, зачем ты о руке, о пальцах? — нарочито строго, ломающимся баском спросил Гриша. — Говорим-то мы не о том, о чем надо говорить сейчас. Завтра я уеду, и нам надо условиться обо всем.

— О чем, Гриша.

— О чем, о чем? — шутливо передразнил он, как, бывало, передразнивал в школе. — Сама знаешь, о чем!

Гриша не ошибался. Да, Люся знала, о чем им надо было говорить, и знала не только о том, о чем знал и о чем думал сейчас Гриша, а еще и о том, что вместе они сегодня в последний раз; что никогда она не сможет вот так лежать, положив голову ему на колени и глядя в небо, и вот так держать в своих руках его руку. Знала Люся и о том, что не только с Гришей, а и с этими крытыми ковыльным шелком холмами, с этой полнолицей луной, что так приветливо улыбалась им с неба, надо было попрощаться, чтобы потом всю жизнь вспоминать, как несбыточный сон. Знала и о том, что только на холмах она окончательно убедилась: тому восторженному чувству, которым они жили и которое их сближало многие годы, пришел неожиданный конец; что Гриша не вернется в Холмогорскую, и не потому не вернется, что не пожелает еще раз увидеть Люсю, а потому не вернется, что он слышит какие-то одному ему понятные звуки, а она их не слышит, и что со своей скрипкой в станице ему нечего делать; что сама Люся, напротив, никогда не уедет из Холмогорской, и не потому не уедет, что перестанет любить Гришу, а потому не уедет, что ей некуда и незачем уезжать из родительского дома: тут, в Холмогорской, живут ее отец и мать, а на молочном комплексе у нее уже есть работа. Пока Гриша был в Степновске, Люся, проводя ночи без сна, передумала о многом, и она твердо решила: только потому, что жизненная дорога Гриши и ее дошла вместе с ними лишь до школьного порога, и только потому, что он поступил в музыкальное училище, а она стала учиться выращивать телят, ей нельзя быть Гришиной женой, она не хотела, чтобы к тем многим несчастным любовям, о которых она знала из книг, прибавилась еще одна, самая несчастная любовь, та, что бывает не в книгах, а в жизни. Сказать же обо всем этом Грише она не могла, стыдилась и молчала, чувствуя, как слезы подкатывали к горлу болезненным комком.

Он обнял ее, привлек к себе, и это случилось так неожиданно, что Люся вздрогнула, испуганно посмотрела на Гришу, попробовала отстранить его руки и не смогла, не было силы. Да и откуда возьмутся силы, когда ей так хотелось, чтобы именно здесь, на белых холмах, он не только обнял ее, а и поцеловал бы. И все же она, боясь посмотреть ему в лицо, отвернулась и сказала:

— Не надо, Гриша…

— Почему же не надо?

— Мне и так больно…

— А молчишь?

— Оттого и молчу.

— Люся, ну почему ты стала такая? Я не узнаю тебя.

— Какая же я?

— Нерадостная… Раньше ты такой никогда не была.

— Эх, раньше, раньше… Что об этом вспоминать? Как же нам было тогда хорошо и спокойно! Только смех да радость, радость да смех…

— А что теперь, Люся? Что изменилось?

— Многое… Милый Гриша, послушай, что я тебе скажу. Только не обижайся… Хорошо?

— Говори, говори, я слушаю. Только зачем же слезы?

— Гриша, я не смогу быть с тобой всегда… Понимаешь, не смогу!

— Что выдумываешь, Людмила? Почему не сможешь?

— Неужели ничего не видишь и ничего не понимаешь?

— А что надо понимать? Что надо видеть? Вот тебя вижу, и мне радостно. Холмы вижу, станицу, и тоже радуюсь.

— Не о том я, Гриша.

— Так о чем же? Только без слез…

— Пока мы были школьниками, я тоже ничего не видела и ничего не понимала. А теперь…

— Что теперь, что?

— То, что я уже сказала… Мы не можем быть всегда вместе.

— Что за глупость, Люся! Как тебе не стыдно!

— Чего стыдиться? Я говорю правду…

— Какая же это правда?

— Горькая, до слез обидная, но правда. Гриша, ты же знаешь, как я тебя люблю… Но разве тебе такая нужна жена?

— Ах, вот ты о чем! Глупость! Людмила, как ты можешь думать так обо мне?

— Могу… И лучше нам теперь… пока еще не поздно…

— Чего же ты плачешь? Сама придумала глупость.

— Нет, не придумала…

Слезы душили, мешали ей говорить, и Люся, всхлипывая и посапывая, как ребенок, испуганно смотрела на Гришу. А Гриша наклонился к ней, видел ее блестевшие, полные слез глаза, мелко дрожащие губы и не знал, чем бы ее утешить и что бы ей сказать. Он обнял ее, они сидели молча, и им казалось, что вокруг не было ни этого голубого простора, ни белых, как в сказке, холмов, ни уснувшей в лунном мареве Холмогорской. Застыл, не шелохнувшись, ковыль, и луна словно бы нарочно отвернулась от них и пристыженно прикрыла свои ясные очи перистым облачком, как шелковой косынкой.

24

Им было приятно и радостно оттого, что первая в их жизни размолвка окончилась быстро и миром. Все-таки Гриша молодец, сумел убедить Люсю в том, что в своих опасениях она была не права, ибо ему нужна именно такая жена, как она. Люся же, как и подобает сознательной и любящей девушке, признала свою вину, сама первый раз в жизни поцеловала Гришу, и они рассмеялись. Им так было хорошо вдвоем на холмах, и они не заметили, как в их взволнованные и немного грустные лица вместе с выглянувшей из-за облачка луной начала заглядывать румяная и удивительно любознательная заря.

— Гриша, посмотри! — Люся указала на побледневшее за станицей небо. — Это что? Неужели рассвет? Как быстро прошла ночь! Пойдем, Гриша, пора домой.

Взявшись за руки, они побежали вниз, и холмы долго смотрели им вслед, пока не потеряли их из виду. Смотрели потому, что только они, эти белые красавицы, похожие на шелковые шатры, слышали все, о чем говорили Гриша и Люся, и только им были известны и душевная тайна, и решительное намерение молодых людей сегодня же объявить родителям — Люся своим, а Гриша своим, — что с этого дня они стали женихом и невестой и что пусть об этом теперь узнает вся станица. Люся и Гриша молча проходили по пустой улице, думая о том, что разговор с родителями будет трудным и неприятным. Отказаться же от него они не хотели, не могли, да и не должны были отказываться и поэтому чувствовали, как по соседству с большой и непривычной для них радостью приютилась тревога.