Изменить стиль страницы

Обувь была приведена в порядок, и «Волга», понимая, что тут, в степи, медлить не полагается, понеслась что есть силы. И как только ее проворные колеса выскочили на плотину и под размашистым светом фар наискось от берега заискрилась, заполыхала водная гладь, Барсуков сразу же увидел Казачий курень. Ночью да еще издали, с темными глазницами окон, он казался небольшим заурядным домиком. Возле самого крыльца Барсуков выключил мотор, вылез из машины, постучал в дверь и позвал громко:

— Эй, хозяин! Принимай-ка гостя!

Коньков проснулся, по голосу узнал Барсукова. Загремели, падая, крючки, зажегся свет, и дверь распахнулась.

— Тимофеич? Ну, не ждал! Заходи, милостью прошу.

Коньков стоял перед Барсуковым босиком, в старой, вылинявшей майке и в узких, все время спадавших трикотажных кальсонах. Мигая сонными глазами, он по привычке поглаживал бритую, лоснившуюся на свету голову, еще не понимая, что могло привести сюда Барсукова в такую пору. Думал, что он приехал с гостями, может, с иностранцами или с командированными. Нет, заявился один, и вид у него был не то чтобы усталый, а какой-то измученный. Хотел же он казаться веселым, говорил нарочито громким голосом, шутил, а улыбался как-то через силу, с болью.

— Ну что, Игнат Савельевич, отыщется для меня местечко в Казачьем курене?

— Об чем вопрос, Тимофеич? Для тебя место завсегда найдется. К тому же курень-то наш что-то давненько уже пустует, — ответил Коньков. — А чего домой не поехал?

— Дома что-то плохо спится, мучает бессонница, — соврал Барсуков тем же шутливым тоном. — Вот я и решил переночевать в курене, близ озера, так сказать, на лоне природы. Говорят, в курене чертовски здорово спится! Это правда?

— Истинно так, — подтвердил Коньков. — Ни я, ни гости на бессонницу не жалуемся.

— Значит, говоришь, пустует курень? А что так?

— Сам удивляюсь. Уже более месяца никого не было. Да и Казаков что-то не появляется. — Коньков подтянул спадавшие кальсоны. — Тимофеич, может, желаешь повечерять? Есть у меня жареная рыба. Можно чайку согреть. Это я мигом!

— Спасибо, ничего не надо. Пойдем наверх, покажи мою кровать, и я завалюсь спать. Извини, что ночью побеспокоил.

— А я уже выспался. И еще могу запросто соснуть.

— Машину я поставил возле крыльца. Не опасно?

— Пусть стоит, никто ее не тронет.

— А как на озере?

— Спокойно.

— Браконьеры не навещают?

— Таких, чтобы злостных, не бывает, а так всякие рыбаки с удочками посиживают. — Коньков снова энергично поддернул широкие в поясе кальсоны. — Недавно стал появляться на озере один старичок. Худенький собой, щуплый, с бородкой. Каждое утро из Холмогорской приезжает на велосипеде с моторчиком. Видать, заядлый рыболов, но чудак из чудаков… Почему чудак? Да потому, что рыбу домой не возит, все, что изловит, оставляет в озере. Обычно усаживается возле камышей. Поймает карпа, снимет с крючка и начинает с ним собеседование, ну все одно как с человеком. Потом обмеряет рыбу сантиметром, что-то себе запишет и опустит ее в приготовленную запруду. Карп плавает, а старик рассматривает его со всех сторон и опять заводит с ним беседу. То о чем-то спросит, то упрекнет карпа, — дескать, спина у него узкая, и плавники короткие, и чешуя неплотная — и при этом скажет: «Шут косолапый!» Потом попрощается с ним, легонько опустит в озеро и опять скажет: «Плыви, шут косолапый, да не попадайся на крючок». И опять сидит, ждет клева. Мне как-то сказал, что рыба в нашем озере находится в плохом состоянии и что со временем она может совсем перевестись. Я спросил, почему он так думает. Потому, говорит, что рыбное хозяйство у нас сильно запущено и ведется абы как. И начал пояснять по-научному.

— Кто он, этот старик? Узнал?

— Звать Ефим Петрович Колесников, сказал, что доводится тестем нашему главному агроному, — охотно ответил Коньков, не забывая о своих непослушных кальсонах. — В Холмогорской он недавно. Раньше жил где-то под Азовом, а зараз перебрался к дочке и к зятю.

— Насчет того, что рыбное дело у нас в запустении, старик, безусловно, прав, — согласился Барсуков. — Он что, ихтиолог?

— Что? Как ты сказал?

— Ну, ученый по рыбе.

— Так, на вид мужчина вполне нормальный.

— Ну, спать! — Барсуков взглянул на часы. — Уже поздно!

Коньков еще раз поддернул кальсоны, неслышно, босыми ногами, прошелся по мягкому ковру, как по траве-отаве, хотел еще что-то сказать и не сказал, оставил на утро, и теми же неслышными шагами спустился по лестнице.

21

Пока Барсуков ехал на озеро, мечтая как следует отоспаться в Казачьем курене, пока разговаривал с Коньковым, ему казалось, что ничего, собственно, не случилось и что стоит ему прикоснуться к подушке и закрыть глаза, как он тотчас же уснет тем крепким, спокойным сном, каким обычно снят младенцы или здоровые, не обремененные ни заботами, ни тревогами люди. Но вот на лестнице утихли шаркающие шаги босых ног Конькова, и Барсуков остался один в большой комнате с непомерно широкой, стоявшей у окна кроватью, с большеголовым торшером, с коврами на стенах и на полу, и ему вдруг стало так тоскливо и так одиноко и неуютно, что он уже забыл о подушке, опустился в кресло и задумался.

Мысленно он снова вернулся в свой дом, видел жену в длинном халате, ее злые глаза, слышал ее гневный голос и понимал, что спать ему в эту ночь не придется и что напрасно он сюда приехал. И самой неприятной была мысль о том, что Мария каким-то своим, особым женским чутьем все же проникла в ту тайну тайн, которую на протяжении стольких лет он хранил, что называется, за семью замками, старательно упрятав ее не столько от других, сколько от самого себя. А зачем прятать? С какой целью? Он никогда об этом себя не спрашивал. Да и зачем спрашивать себя об этом? Он знал, что любит Дашу и что это нестареющее чувство, всегда приносившее ему одну только радость, жило в нем само по себе, помимо его воли, и если бы он даже захотел избавиться от него и забыть Дашу, то все равно сделать бы этого он не смог. И хотя это была любовь особенная, тайная и, как он сам ее называл, «безгрешная», и уж совсем не похожая на ту любовь, какой ее представляла себе Мария; хотя ни под скирдой, когда весело шумел дождь и пахло свежей соломой и он так близко видел ее милое, улыбающееся лицо, чувствовал ее дыхание, тепло ее тела, ни на озере, где они задержались до темноты, между ним и Дашей ничего недостойного, «грешного» не было и быть не могло, А кто этому поверит? Никто. Мария тоже не верит, и ее горькую, как полынь, обиду понять было не трудно. Иногда он становился на место Марии и сознавал, что нельзя, невозможно жить с одной женщиной, а любить другую, хотя бы даже и тайно, и что непристойно ложиться спать с одной, а думать о другой…

Теперь он с грустью вспоминал все, что когда-то было и чего уже никогда не будет. В детстве они жили в одной семье и были дружны и неразлучны. Вместе ходили в школу, вместе готовили уроки, летом вместе купались на Кубани (это Михаил научил Дашу плавать), и вот тогда между ними и затеплилось то, что именуется детской дружбой. Даша не скрывала ни от матери, ни от подруг, что она любит вихрастого мальчугана Мишу так, как сестра может любить своего родного брата, во всем угождала ему, а он готов был сделать для нее все, что только она пожелала бы. И так как он был старше ее на два года, она называла его «мой старший братец», и ему это нравилось. Его удивляло то, что в эти такие обычные в любой семье слова Даша вкладывала, как ему тогда казалось, столько ласки, нежности, что он вскоре стал понимать их совсем по-другому, и она это знала и радовалась этому. И когда Михаил, русоголовый, красивый юноша, окончил десять классов, а Даша только восемь и они уже поняли и разумом и сердцем, что их подкарауливала разлука, Даша как-то задержала Михаила в комнате и, потупив глаза и покраснев, сказала:

«Миша, ты скоро уедешь в институт. Я буду писать тебе часто, и ты позволь в письмах называть тебя не „мой старший братец“, а „мой милый братец“. Ты согласен, да?»