Изменить стиль страницы

— Не надо об этом… Я пришла, чтобы сказать: завтра ложусь в больницу.

— В больницу? — удивилась Фекла Лукинична. — Да как же так? Что с тобой, Клавушка?

— Что-то в груди… Силы у меня нету.

— Разве без больницы нельзя подлечиться? — спросил Андрей Саввич.

— Доктора велят… Валентина Яковлевна говорит, что мою болезнь надо лечить в больнице… Вот я и пришла… Сыночки-то мои останутся одни.

— Пусть живут у нас. — Андрей Саввич наклонился к стоявшему рядом Пете: — Как, Петр, согласен?

— Как Витя, так и я, — ответил Петя. — Если он согласен…

— Что скажешь, Виктор? — спросил Андрей Саввич.

— Дедушка, что я могу вам сказать? — Виктор сурово сдвинул тонкие брови. — Положение такое, что надо нам с Петром соглашаться. — Он озабоченно посмотрел на мать. — Мама, конечно, можно было бы нам пожить и у тети Нади, но я так думаю, что лучше будет, если мы останемся у дедушки с бабушкой.

— Ай да молодец, Виктор Андронов! — похвалил Андрей Саввич. — Правильно рассудил!

— Витенька мальчик серьезный. — Слабой рукой Клава привлекла к себе лобастую, с вихрастым чубчиком голову сына. — Ну, если Витя согласен, то и я не возражаю. Постель мы сегодня перенесем.

— Ну что ты, Клава, зачем же? — обиделась Фекла Лукинична. — Разве у меня не найдется для внуков постель? Для таких молодцов я достану подушки пуховые и одеяла самые лучшие.

— Клава, а можно взять ребят в поле? — спросил Андрей Саввич. — Пусть поглядели бы, как мы землю пашем. Разрешаешь, а?

— Дедушка, это мы сами, без мамы, порешим, — тем же серьезным тоном за мать ответил Витя. — Между прочим, не знаю, как Петро, а я давно мечтаю поездить на тракторе. Дедушка, а гусеничным трудно управлять? У него же нету руля.

— В жизни, Витя, ничего трудного не бывает, ежели за дело приняться с желанием и охотой, — ответил Андрей Саввич.

— Вите и Пете у нас будет хорошо, — заговорила бабушка, радостно глядя на внуков. — Я сама за ними присмотрю, а ты, дочка, подлечись, коли нужно, и ни о чем плохом не думай.

Так и осталось в сознании «…и ни о чем плохом не думай». Да, это было бы прекрасно, если бы Клава могла ни о чем плохом не думать. Она лежала на низкой больничной койке, а в голову лезли мысли одна страшнее другой. Клава сравнивала себя с той веткой осокоря, какую прошлым летом в их дворе во время бури сломило — не выдержала удара ветра, и вот лежала она, эта ветки, и листья на ней уже увяли. И то, что Клава находилась в больнице не как медицинская сестра, где и раньше ей все было знакомо и привычно, а как больная, одетая в просторный, не по росту, халат, еще больше мучило и угнетало ее. Думала она и о том, что вот уже больше десяти лет интересы ее жизни были ограничены мужем, детьми и своим двором и что все эти годы она была похожа на ту лошадь, что вращала на огородах поливное колесо, идя по кругу с завязанными глазами. Теперь же, когда не стало ни повязки у нее на глазах, ни замкнутого круга и когда она, больная, лежала на койке и не знала, что с нею будет завтра, то как же можно ни о чем плохом не думать. Все чаще и чаще она думала о смерти. Ей казалось, что она скоро умрет, и ее пугала не сама смерть, а судьба Вити и Пети. Клава не могла себе представить, как же они, малолетние, останутся бел матери. О Никите не думала, вычеркнула из памяти и забыла. Мысленно она видела себя в гробу, убранную красивыми цветами, и лицо у нее было спокойное и ко всему равнодушное. К ней подходили прощаться холмогорцы — знакомые и незнакомые, — и только не подошел один Никита. Потом она услышала детское всхлипывание, узнала Витю и Петю, только не могла понять, кто же из них плачет.

«Это не я, мама, плачу, это Петя… плаксун».

«А ты, Витюша, почему не поплачешь? Разве тебе свою мамку не жалко?»

«Жалко, а я креплюсь, потому как мужчинам стыдно плакать».

«Растешь, как твой отец, бессердечным. Вот Петенька славный, ласковый, как девочка, чуть что — слезы, а у тебя глаза завсегда сухие… Эх, сыночки мои милые, как вы там, бедняжки, без меня?..»

Она стала вспоминать, как прощалась с Витей и Петей, как наказывала им не ходить купаться на Кубань и во всем слушаться бабушку и дедушку. Перед ней в окне виднелся кусок завечеревшего синего неба, перечеркнутого тремя толстыми проводами. Тополь поднимался до второго этажа, по-весеннему нарядный, как невеста, и его крупные угловатые листья заглядывали в комнату. Комната была небольшая, на две койки; вторую занимала Варвара Тимофеевна Кочеткова, немолодая худощавая женщина. Мыла она окна в кабинете у Барсукова, свалилась с лестницы-стремянки, и вот — перелом ноги. Клава не могла смотреть на ее белую, в гипсе, ногу, подвешенную и смешно нацеленную в потолок, и все время глядела в окно.

— Клава, тополем любуешься? — спросила Варвара, повернув к Клаве свое бледное, худое лицо. — Это хорошо, что тебя радует тополь, знать, есть в тебе сердечность… Только отчего ты такая молчаливая?

— Мне казалось, что вы спите, вот я и молчала.

— Что-то не спится. Думки лезут в голову.

— О чем же вы думаете? — спросила Клава. — Если о ноге, то не печальтесь, нога заживет.

— Думки мои, Клава, о любови…

— Что это вы, тетя Варя? — удивилась Клава. — В таком вашем положении…

— Плохо без нее, без любови. Ничего хорошего без любови в жизни не выходит, это точно. Как ни прилаживайся, как ни примеряйся, а без любови счастья не бывает.

Варвара тяжело вздохнула, заложила руки под голову, чтобы лучше было видно Клаву.

— Вот лежу, задрав ногу, и раздумываю: все ж таки сильно загадочно устроена жизня! — Опять тяжело вздохнула и надолго умолкла.

— В чем же эта загадочность? — спросила Клава, желая нарушить молчание.

— В том, милая Клава, что нам, бабам, живется на свете намного тяжельше, нежели мужикам. Всякие житейские невзгоды плодятся, как сорняки после дождя, и более всего они сваливаются на наши женские головы, — говорила Варвара. — Мы и детишек рожаем, и за хозяйством глядим, и мужьям угождаем. Ой, сколько я хлебнула горя в молодые годы! А через почему? Да через потому, что не было у меня любови…

— А я как-то об этом и не думала, — грустно сказала Клава.

— Ты еще молодая. А я на своей шкуре все это испытала. Замуж выскочила рано и так, сдуру. Муж оказался не человеком, а скотиной, а потому не жила с ним, а мучилась. Кому, бывало, ни пожалуюсь, каждый твердит: терпи, Варюха, потому как твой казак — человек бескультурный, бурьян бурьяном да вдобавок еще и пьяница. И я терпела, дура! И вот что меня сильно удивляет: нынче все изделались культурными, в станице, как в городе, имеется и Дворец с кино, и по вечерам играет духовой оркестр, танцплощадка битком, набита, Дом быта, больница, в каждом доме телевизор. Словом, обеспеченность и культурность у людей сильно поднялись, а нашего, сказать, бабского счастья не прибавилось. Так же, как и раньше, быстро женятся и так же, а может, еще быстрее разжениваются, и так же мы, бабы, терпим унижение от мужиков. А почему, я спрашиваю тебя? Да потому, что бабское наше горюшко завсегда гнездится там, где нету любови… А тут еще нам мешает наша природная жалостливость. Жалеем мы их, идолов, себе ж на горе. Своего я не любила, а спать с ним все ж таки ложилась… так, из жалости. Двоих родила, а он бросил меня и перемахнул к другой. Пока растила детишек, сама состарилась… Жить бы мне теперь припеваючи одной, а жалостливость моя сызнова накинула на меня хомут… Пожалела Евдокима Беглова. Когда-то, давно, я его любила. Ну, и думала, когда сходилась: может, вдвоем как-нибудь отыщем то, что потеряли в молодости?

— Ну и что? Не нашли?

— Ничего хорошего не отыскали. Сгинуло то, что было, его не вернешь, и живу я с Евдокимом, тяну лямку, и все потому, что жалко мне этого бездомного бирюка. Вот и получается: наша бабская жалость приносит один только вред…

Варвара со всхлипом вздохнула и умолкла.

— Тетя Варя, вы не правы насчет любви, — сказала Клава, когда молчание слишком затянулось. — Потому неправы, что в станице у нас есть такие парочки, что на них любо поглядеть: не живут, а радуются. Возьмите Максима и Настеньку Бегловых, или Петра Никитина, или Петра Андронова. Хорошо, счастливо живут. И таких много…