— И то правильно, — охотно согласилась Анна Саввична.
5
Как ни старался Михаил Барсуков ни о чем плохом не думать, как ни хотелось ему показать, что он спокоен и весел, что с ним ничего не случилось, оставаться спокойным и веселым он уже не мог. Тревожили, не давали покоя обидные слова: «Тимофеич, погляди-ка на себя со стороны». Кажется, что тут такого? Слова как слова. Но почему же они звучали как упрек и почему на сердце залегла такая гнетущая боль? «Получается так: если посмотришь на человека со стороны, то увидишь в нем одно, а если на этого человека посмотришь не со стороны, то увидишь совсем другое, — рассуждал Барсуков, сидя за рулем „Волги“ и сворачивая на дорогу, ведущую к Труновскому озеру. — И все же кто это сказал: „Тимофеич, погляди-ка на себя со стороны“? Неужели кто-то из гвардейцев? Но кто? Даша тогда в шутку бросила: „Михаил, принимай гвардейцев“. Сказала бы — делегацию, так нет же — гвардейцев. Помню, больше всех говорил Кузьма Яковлевич Нечипуренко. Усы у него смешные, засмалены, наверное, автогеном, когда говорил, то почему-то склонял голову к правому плечу. Мог ли Кузьма Яковлевич прямо мне в лицо выпалить: „Тимофеич, погляди-ка на себя со стороны“? Нет, не мог… Может, это сказал батя, Василий Максимович? Но он, хорошо помню, сидел на стуле и помалкивал, лишь изредка вставлял слово. А не Андрей ли Саввич? Мог он такое сказать? Не мог»…
Андрея Саввича Андронова Барсуков знал давно, и знал как человека доброго, сердечного и честного. Тогда, на приеме, Андрей Саввич сидел на диване, положив на колени широкие, как совки, ладони с заскорузлыми, побитыми железом пальцами. Не раз, бывало, Барсуков встречался с Андреем Саввичем в поле, разговаривал с ним и никогда не слышал от него даже обидного слова… «Нет, Андрей Саввич ничего подобного не говорил, — думал Барсуков, притормаживая машину. — Тогда кто же сказал: „Тимофеич, погляди-ка на себя со стороны“? Или никто не говорил? Может, я сам все это придумал? А зачем? Не помню… А может, Максим? У Максима язычок острый, у Максима что на уме, то и на языке… Надо заскочить к Максиму, а заодно осмотреть двор Андроновых»…
Не раздумывая он развернулся и поехал к станице и вскоре оказался на Беструдодневке. Сперва осмотрел двор погорельца Никиты Андронова. Как повалили пожарники забор и ворота, так они и лежали. Надворные постройки сгорели начисто и темнели черными кучами золы. По всему двору, прибитая дождем лежала зола, тянуло запахом прокислого застаревшего дыма. Дом же, если не считать разбитых стекол на веранде и в окнах, да обгоревшего сверху крыльца, был цел. Думая о том, как бы помочь Клаве вернуться сюда с детьми, Барсуков направился к Максиму. Настенька и Максим встретили нежданного гостя радушно, проводили в дом.
— Миша, вот хорошо, угодил как раз к ужину, — сказал Максим. — Настенька, давай тарелку!
— Максим, я к тебе на минутку.
— Все одно садись к столу. Водкой не потчую, знаю, сам за рулем, да и вообще…
— Я только что осмотрел пустующий двор, — сказал Барсуков, давая понять, что на Беструдодневку он попал именно по этой причине. — Жилье целое. Надо как-то помочь Клаве вернуться в свое гнездо.
— Она не хочет, — за Максима ответила Настенька, положив на тарелку разваренную, исходившую паром картошку, и пододвинула бутылку с постным маслом. — Я говорила с Клавой. Она боится здесь жить. На чердаке уже поселился филин, по ночам плачет человеческим голосом… Жуть!
— Золу со двора можно убрать, дом отремонтировать, а филина прогнать, — говорил Барсуков, принимаясь за еду. — Поручу Казакову, и все будет сделано.
— Поручить Казакову — это хорошо, — согласился Максим. — Одна Клава тут ничего не сделает… Кстати, что слышно о Никите?
— Пропал.
— А что говорит милиция?
— Пока молчит… «Я же совсем не за этим приехал, а как же мне объяснить Максиму то, что меня волнует», — думал он и как бы между прочим спросил: — Максим, ты говорил мне, чтобы я посмотрел на себя со стороны?
— Нет, не говорил. А что?
— Вспомни: «Тимофеич, погляди-ка на себя со стороны». Твои слова?
— Не мои, нет. Да и что это пришло тебе в голову!
— Кто-то сказал, а только я не могу вспомнить, кто именно. — Барсуков усмехнулся. — Ранний склероз! Еще на той неделе были у меня наш батя, Андрей Саввич и Нечипуренко. Даша прислала… гвардейцев!
— О чем же они с тобой толковали?
— Обо всем. — Барсуков перестал есть. — Но я не помню, чтобы кто-то из них это сказал.
Он уже не притронулся ни к еде, ни к стакану с чаем, который подала ему Настенька. Молча, грустно посмотрел на Максима и собрался уходить. Максим проводил его до машины, вернулся, и как бы раздумывая произнес:
— Все ясно!
— Что тебе уже ясно? — спросила Настенька.
— Молодец, Даша, своего добилась!
— Чего добилась?
— Помнишь, я рассказывал о своем разговоре с Дашей в тот день, когда мы были на озере? Вот и получилось, что гвардейцы сделали доброе дело! Неужели ты не заметила, что Михаил уже не тот…
— Тот самый, обыкновенный, — сказала Настенька. — Только, видно, сильно устал, исхудал и даже почернел.
— А я увидел не усталость, нет! В душе у него происходит что-то исключительно важное, и меня это радует. Я только не пойму, в самом ли деле он забыл, кто ему сказал, чтобы посмотрел на себя со стороны, или прикидывается, что забыл… Всю вину сваливает на молодой склероз. Чудак!
— А ты знаешь, кто сказал?
— Наш премудрый батя, кто же еще! Но это хорошо, что Михаил взволновался, ему это пойдет на пользу.
Еще с детских лет Михаил Барсуков полюбил холмогорские поля, и они всегда казались ему такими красивыми, что ими можно было любоваться во всякую пору года. Особенно же они нравились ему в начале июня, в тот предвечерний час, когда еще не густели сумерки и ни от Кубани, ни от укрытых дымчатым шарфом гор не ложилась на заколосившуюся пшеницу вечерняя прохлада; когда белобокие облака словно бы замерли, обласканные прощальным взглядом уже невидимого из-за горизонта солнца, и когда вся западная половина неба была празднично расцвечена заревом заката…
Любил он и заросшую травой дорогу, и встававшие густой зеленой щеткой молодые колосья, и тот легкий ветерок, что ласкал щеки и путался в чуприне. Склонившись к рулю, Барсуков погрузился в раздумье. В последние дни он подолгу и мучительно думал о тех переменах, которые происходили в нем, и ему хотелось понять, что же, собственно, случилось? Что тревожило и огорчало с того времени, когда у него побывали гвардейцы? Ответа найти не мог. Иногда его радовало, а иногда пугало то, что у него появилось какое-то особое, внутреннее зрение, такое проницательное и зоркое, что теперь он мог смотреть на себя и в самом деле точно бы со стороны и видеть в себе как раз то, чего раньше он почему-то не видел, не замечал.
Вот и крутая, высокая насыпь, образующая полукруглый берег Труновского озера. Барсуков свернул с проселка и прибавил газу. Скользя по траве, наклоняясь и виляя, «Волга» взобралась на широкий, как дамба, берег, по которому могли проехать в ряд три грузовика, и замерла. Отражаясь в ветровом стекле, как в зеркале, раскинулась водная гладь, и небо с извечными, тронутыми бронзой заката кучевыми облаками опрокинулось в нем.
Ванюша раскрыл сонные глаза, недоуменно посмотрел на Барсукова, не понимая, зачем он сюда поднялся. Не иначе — для того, чтобы полюбоваться озером. Барсуков же, не взглянув на водную гладь, выключил мотор и вышел из машины. Снял пиджак, повесил его на дверке, ладонью смахнул с Золотой Звезды пыль, потянулся, расправляя сильные плечи, отошел от машины и повалился на траву. Ванюша только пожал плечами и удивился еще больше. Он не знал, а Барсуков знал, как же, оказывается, хорошо лежать вот так, на спине, раскинув руки и закрыв глаза. Трава высокая, густая, вся в цветах, чуть влажная и душистая. А вокруг царила такая тишина, что было слышно и как плескалось озеро, и как где-то далеко от берега взыграл, хлестко ударив хвостом, сазан или матерый серебряный карп, и как над ухом что-то свое, исконное нашептывал шмель, и как вечерние грустноватые посвисты сусликов сливались с далеким, плывущим по земле гулом мотора.