— Если хорошенько подумать, то отец по-своему прав, — возразил Степан. — И мы, дети, понять его обязаны.
— Интересно, в чем же он прав? Узкий житейский практицизм!
— Хотя бы в том мы обязаны понять отца, что никто из нас не продолжил его дело.
— Нет, в этом он не прав, — стоял на своем Дмитрий. — Почему же отец не хочет понять своих детей — тебя, меня, Дашу, Эльвиру? Ведь у отца может быть одно призвание, к примеру, призвание механизатора, а у его сына или дочери — совсем другое. Да и как же может быть иначе? Где, как не в нашей стране, способности и таланты людей проявляются в полную меру! По убеждению же нашего бати выходит: дети крестьян должны быть крестьянами, дети рабочих — рабочими, а, допустим, дети музыкантов — музыкантами. Неправильно! А если у крестьянской девушки талант, скажем, как у Людмилы Зыкиной? Тогда что? Сажать ее на трактор? Вот ты тоже не стал пахать землю. А почему?
— Не смог, потянуло в газету. — Степан смущенно улыбнулся и наклонил голову. — И все же душой я на стороне отца. Я же вижу, как он завидует дяде Андрею, потому что у Андроновых свое тракторное звено.
— Пример нашего дяди Андрея Саввича лишь подтверждает правильность моей мысли, — как всегда, уверенно говорил Дмитрий. — Во-первых, это доказывает, что у Петра и у Ивана призвание механизаторов, что они любят машины. Во-вторых, ни Петра, ни Ивана дядя Андрей Саввич не заставлял силой садиться на трактор, они сами этого пожелали. — На румяном лице Дмитрия появилась знакомая Степану улыбочка. — Так что наш батя напрасно на нас обижается.
— У него свой взгляд на жизнь, свой, так сказать, житейский кодекс.
— Не кодекс, а известная крестьянская ограниченность, — стоял на своем Дмитрий. — Я помню, как он говорил нам, подросткам: «Дети, любите труд физический, только в нем найдете для себя счастье». А почему? Всякий труд и важный, и почетный, и любить больше всего надо тот, который тебе по душе. — Дмитрий прошелся по комнате. — А как он живет? Даже дом себе не построил. По всей Холмогорской растут дома, и какие! Только один Василий Максимович Беглов ютится в развалюхе. Герой войны, герой труда, почетный колхозник, только бы намекнул Барсукову!.. А я создал бы проект. Это был бы не дом, а загляденье!
— Барсуков сам намекал, пробовал.
— Ну и что?
— Батя и слушать не стал. «Мне, говорит, в своей хате хорошо живется, и нечего выделяться среди своих станичников». Повернулся и ушел.
— Вот он такой и есть, — сказал Дмитрий.
Свой разговор братья Бегловы продолжали в гостинице, где остановился Дмитрий. Из небольшой комнаты окно смотрело на станичную площадь, к нему поднимался молодой ветвистый осокорь, так, что жесткие, темного оттенка листья касались стекла. Дмитрий распахнул рамы, и ветка, качнувшись, заглянула в комнату. Он прислонил к губам твердый лист и спросил:
— Степан, как твоя повесть? Пишешь?
— Нет, не пишу.
— Почему?
— Моя голова занята не повестью, а очерком о Холмогорском комплексе. — Степан с виноватой улыбкой посмотрел на брата. — Помоги, Дмитрий. Ты же автор; проекта. Я уже беседовал с Елистратовым, но все одно мне многое еще не понятно. Не знаю, как написать, с чего начать.
— Советую начать с того, что в Холмогорскую, в прошлом заурядную казачью станицу, нынче приходит индустрия, — сказал Дмитрий, и веселые его глаза заблестели. — Но ты пиши не о механизмах и не о холмах. Своим очерком постарайся ответить на вопрос нашего бати: куда же идет станица? Наш батя, хотя человек и малограмотный, однако перемены в жизни Холмогорской видит не хуже нас с тобой. А вот понять, куда же идет станица, не может. Каким-то своим, я бы сказал — мужицким, чутьем угадывает, что то крестьянство, которое ему так знакомо и к которому сам он принадлежит, безвозвратно уходит в прошлое, и это пугает нашего батю. — Дмитрий отошел от окна, ладонью пригладил усики и задумчиво улыбнулся. — Недавно я прочитал повесть «Земля родимая». Ее автор — фамилию не помню — оплакивает крестьянскую старину-старинушку, и в этом он чем-то похож на нашего батю. Он воспевает цветущие луга в июле, дружную работу косарей, этаких кряжистых мужичков. Позвякивают косы, слышится веселый говор косарей, а рядом, в селе, дружные петушиные голоса будят зорю…
— Митя, извини, перебью. — Степан тоскливо посмотрел на брата. — Завтра утром мне надо сдать очерк о Холмогорской стройке, а он у меня не получается. Помоги, Митя…
— Пожалуйста, я готов, — охотно согласился Дмитрий. — Садись к столу, бери бумагу. Я буду говорить, а ты записывай.
Помощь Дмитрия пошла на пользу. Вечером, вернувшись домой, Степан переписал очерк набело и в понедельник к девяти часам пришел в редакцию. Оправил под поясом гимнастерку, поглубже вздохнул и, приподняв голову, смело прошел в редакторский кабинет. Степан знал, что Алексей Алексеевич Елагин пришел в «Кубанскую зарю» из дивизионной газеты «Выстрел» в звании майора в отставке и что ему уже было давно за пятьдесят. Невысок ростом, широкоплеч, лицо скуластое, сухое, с толстыми черными бровями. На крупной голове ни плешины, ни залысины, высоко подстриженный чуб лишь слегка посеребрен сединой. Степану не верилось, что у этого молчаливого, никогда не улыбающегося человека есть такая симпатичная дочка Люся, и ему казалось, что секретарша Елистратова сказала неправду, Когда назвала редактора «Кубанской зари» своим отцом. Удивляло то, что Елагин, сменив офицерскую фуражку на фетровую шляпу, а китель на пиджак, все еще никак не мог привыкнуть к своему новому одеянию и чувствовал себя в нем как-то неуютно. Он продолжал носить армейские сапоги и армейские бриджи, ходил твердыми, широкими шагами, всегда бодрый и подтянутый. Говорил отрывисто, тоном приказа, в сотрудниках редакции превыше всего ценил молчаливое подчинение. Придя в редакцию, первое, что Елагин хотел сделать, — это изменить название газеты: оно ему не нравилось, он считал, что в самом слове «заря» нет никакого боевого духа. Как-то на приеме у секретаря райкома партии Солодова он сказал, что название газеты «Кубанская заря» следует заменить одним словом — «Вперед!». Солодов скупо улыбнулся, подумал и инициативу Елагина не поддержал. «Пусть остается „Кубанская заря“, — сказал он. — В этом есть что-то от поэзии, да и рогачевцы к нему привыкли»…
Степан вытянулся по стойке «смирно» и не сказал, а четко, по-солдатски, отрапортовал:
— Алексей Алексеевич, очерк о холмогорской стройке готов.
Он положил на стол уже переписанную на машинке рукопись, и тут впервые на мужественном лице Елагина затеплилось что-то похожее на робкую улыбочку. Но он сразу же погасил эту улыбочку и начальственным тоном сказал:
— Молодец, Беглов, хвалю! Очень хорошо, что еще хранится в тебе армейская выучка. — Он взял первую страницу, стал читать, и густые, нависшие над глазами брови задвигались… — Так, так… Что это такое — «Степные маки и комплекс»?
— Название! — живо ответил Степан.
— Лирика? Не годится!
— Почему же, Алексей Алексеевич? — Степан вытянулся еще стройнее. — Очень хорошее название. Я долго думал…
— Не понимаю, почему оно хорошее? Совсем оно не хорошее.
— Степные маки — душевность, а комплекс…
— Беглов, разговорчики! — Елагин вышел из-за стола. — Опять тебя занесло в лирический кювет? Сколько раз говорил: лирика и там всякие пейзажи — не для на шей газеты… Ну, садись к столу и читай вслух. Что там у тебя получилось в целом? А заголовок зачеркни. Не годится!
Степан читал, а Елагин повернулся лицом к окну и, глядя на одиноко стоявший тополь, слушал. Когда Степан перевернул последнюю страницу и умолк, некоторое время царила тревожная тишина. Наконец Елагин отошел от окна и, меряя кабинет твердыми шагами, сказал:
— В общем и целом — ничего, годится. Только убери голубое небо и эти — как они у тебя? — кучевые облака, ни к чему!
— Это же пейзаж…
— Обойдемся без облаков. Ты, Беглов, насколько мне известно, не Михаил Шолохов… Да, маки убрать тоже все до единого, чтобы не маячили понапрасну и не отвлекали внимания читателя от главного. О холмах упомяни только в том месте, где говорится о проекте. И сократи ровно наполовину.