Никита с трудом, как больной, поднялся, и, отворачивая от Ивана полные слез глаза, направился к дверям.
— Погоди, Никита, — остановил его Иван. — Мы тут одни, давай поговорим начистоту.
Понурив голову, Никита стоял возле дверей.
— Почему отрешился от всего? — спросил Иван. — Можешь ответить вразумительно? И как намерен дальше жить?
— А никак…
— Это не ответ.
— Не твоя печаль, проживу сам по себе.
— Самому по себе, то есть в одиночку, не прожить. Хоть об отце подумай, Никита. Это ты уложил его в постель. Старик извелся, ночами не спит и, о чем бы ни заговорил с ним, все тебя вспоминает.
— Я никого не трогаю, ни отца, ни мать… Не трогайте и меня.
— Ты же позоришь всех Андроновых! Как тебе не стыдно.
Никита кулаком открыл дверь и решительно шагнул из дома. В окно Иван видел, как он, опустив голову и сутуля плечи, поспешно вышел за ворота.
33
Мысленно он ругал себя за то, что до сих пор не навестил больную жену, однако, выйдя со двора, направился не в станицу, а за околицу: пойти в больницу не хватало решимости. «Ну, повстречаемся мы, а что потом? После всего, что случилось со мной, о чем мы станем толковать? Нечего мне сказать Клаве, пусто в голове… Да и не станет она слушать, знаю ее, гордая»…
Не понимал, почему же из всего разговора с Иваном и Валентиной в голове у него так прочно держалась только Клава, и ему приятно было думать, что это она, Клава, вернула ту радостную, хорошо знакомую ему теплоту, которая давно им была утрачена. Он зажмурился и вдруг увидел себя и Клаву на свадьбе. Клава была в белом платье, легкая, как облако, фата пышно собрана на голове, широко спускалась по спине и закрывала толстую косу. Никита в черном, специально для женитьбы сшитом костюме, с белым цветком в петлице, ничего не замечал и ничего не слышал, потому что видел одну только Клаву… Так вот, оказывается, откуда, еще со свадьбы, хранилась в нем эта заново воскресшая теплота. Все еще видя свадьбу и Клаву в свадебном наряде, он с понурой головой тащился по берегу Кубани, а мысль о Клаве все так же не покидала его. Он сознавал свою вину перед ней и не знал, как же теперь эту вину можно было поправить или хотя бы смягчить. «Может, сама Клава что подскажет? Когда-то она умела это делать… А может, только посидим молча, погорюем, да на том и расстанемся»…
Оставив шоссе, он снова направился не в станицу, а в прибрежный лесок. Раскладным ножом срезал ивовую хворостинку, уселся на затравеневшем пригорке и, продолжая думать о Клаве, начал старательно состругивать тонкую, коричневого оттенка ивовую кору.
— Все ж таки нам надо повидаться, ить мы не чужие, — сказал он, обращаясь к Клаве. — Как ты там, сердешная, одна, да еще и хворая? И что за напасть прицепилась к тебе? — И подумал: «Ежели нам надо повидаться, то чего же тут сижу? И чего это я взялся остругивать хворостинку? Пойду!»
К тому времени нежаркое осеннее солнце выкарабкалось из-за туч и опустилось так низко, что слепило глаза. Никита встал, бросил в траву наполовину оструганную ивовую хворостинку и заторопился в станицу. Надвинув на лоб козырек, чтобы не слепило солнце, он смотрел себе под ноги и ускорял шаги. Ему хотелось как-то сократить путь, и он сворачивал в безлюдные, заросшие высокой лебедой переулки, и там, убедившись, что его никто не видит, срывался на бег. И все же ему казалось, что двигался он медленно, а в больнице какая-то немолодая неповоротливая женщина в очках слишком долго выписывала ему пропуск. Молоденькая няня Оля сказала, что она его знает, и тоже почему-то, словно желая нарочно задержать Никиту, не спеша натягивала на него просторный халат. И когда Оля повела Никиту на второй этаж, ему снова показалось, что по лестнице они поднимались чересчур медленно, и он начал переступать через две ступеньки на третью. Оля остановила его и предупредила:
— Не бегите, а то за вами не поспеешь. И вам надо отдышаться. — Оля улыбнулась и добавила: — Мои родители Сафоновы, мы тоже живем на Беструдодневке. Ой, как было страшно в ту ночь, когда загорелся ваш дом… А отчего он загорелся?
Никиту так и подмывало ответить с усмешкой: «От огня, милуша, отчего же еще загораются дома». И все же он промолчал. Он спешил к Клаве, и ему не хотелось заводить разговор с этой миловидной, ласково улыбающейся Олей Сафоновой из Беструдодневки, и он пошел по лестнице, а потом по коридору таким размашистым солдатским шагом, что девушка, дробно выстукивая каблучками, с трудом поспевала за ним. И только перед дверью, которую открыла Оля, Никита остановился, точно чего-то испугавшись, рукавом старательно вытер лоб и лицо. Еще не входя в палату, он от порога увидел сидевшую на кровати женщину в больничном халате, и ему показалось, что это была Клава. Оказывается, он обознался, приняв за Клаву Дусю Столярову, диспетчера гаража. Когда Никита переступил порог, женщина встала и, застегивая халат на полной груди, сказала:
— Никита Андреевич, что так поздно заявился?
Никита молчал, он ничего не слышал.
— Клава только что уснула. Сколько дней она тебя ждала, а вот сегодня как раз не ждала и уснула… Я пойду, похожу в коридоре, не стану вам мешать.
Дуся Столярова вышла из палаты, и только теперь на другой кровати Никита увидел — нет, не Клаву, а чье-то утонувшее в подушке и освещенное сбоку заглянувшим в окно солнцем детское личико, худенькое и желтое, словно бы вылепленное из воска. И глаза были закрыты как-то не так, как их закрывают здоровые люди. Тонкие, с сизыми прожилками веки прилипли, и над глубокими глазницами уж очень четко оттенялись реденькие брови. «Неужели это Клава? — мелькнула страшная мысль. — Не может быть. Нет, это не она, и разве я могу не узнать свою Клаву»… А в это время Оля наклонилась к этому чужому, детскому личику и шепотом спросила:
— Клавдия Семеновна, вы не спите? А к вам гость пришел. — И обратилась к Никите: — Посидите вот здесь, на стуле, и подождите. Больная скоро проснется… Если бы вы знали, как Клавдия Семеновна вас ждала… И вот надо же — уснула.
— Я не сплю…
— Ну вот и хорошо! — обрадовалась Оля. — Клавдия Семеновна, я побегу! — И она направилась к дверям. — У меня еще столько дел!
— Беги, беги… Счастливая, бегунья.
Клава с трудом расклеила веки, нехотя, с болью, посмотрела на Никиту, и ее жалкий, как бы чего-то просящий взгляд говорил: «Не трогай меня, не надо, мне так хорошо было лежать одной»…
— Вот ты и пришел. — Голос у Клавы никак не изменился, тот же, что и был, приятный, так хорошо знакомый Никите. — А я думала, что не придешь. Витя и Петя частенько меня навещают, не забывают, а тебя все нет и нет… Витя мальчик серьезный, совсем стал как взрослый, все понимает. Смотрит на меня и не плачет, крепится, аж чернеет, бедняжка. А Петя — он нежный, как придет, посмотрит на меня и сразу расплачется… Душевный мальчик, быть бы ему девочкой… Что-то я плохо тебя вижу. Подложи мне под голову вторую подушку и приподними меня… Хочу рассмотреть тебя, какой ты… Давно не видела… Говорят, ты не бываешь в своем доме… Это хорошо.
Глотая слезы, твердым комком застрявшие в горле, Никита поспешно подсунул свою сильную руку под ее тощее, выпиравшее острыми ключицами плечо, легко приподнял Клаву и осторожно опустил на высокую подушку.
— Теперь хорошо вижу… Боже мой, Никита, какой ты стал…
— Какой же?
— Старик, настоящий дед… Зачем ты?
— А, борода… Да так, сам не знаю… по глупости Вот как ты поправишься и выйдешь из больницы, я в тот же день побреюсь. Даю слово…
— Хорошо бы… Но долго придется ждать…
Клава смотрела в окно, в котором еще догорали закатные лучи солнца, и теперь она казалась не такой худой и не такой желтой, и только гладкие, слежавшиеся волосы и ниточки продольных морщинок на маленьком лбу да те же неживые губы придавали ее лицу все то же странное, незнакомое Никите выражение. И когда она сказала: «Долго придется ждать», — глаза ее, как и страхе, расширились, и в них заблестели слезы. Она взяла лежавшее на тумбочке полотенце, накрыла им лицо и надолго умолкла.