"Хоффмейер, — повторял мой дядя в те вечера, когда мы пили у него чай, — Хоффмейер… мой друг Хоффмейер…" Его жена поднимала глаза и поспешно пыталась сменить тему. И мне чудилось, будто я вижу щель в его не так уж ладно сидящих доспехах.

Когда я впервые приехал в Лондон после получения степени, мне предстояло прожить с дядей около четырех месяцев (возможно, вернее было бы сказать "последние четыре месяца"). Это произошло вскоре после кончины тети Мэри, вызванной каким-то скоротечным недугом. Я получил работу в политехническом институте на севере Лондона, и родители договорились с дядей Уолтером, что, пока я не встану на ноги и не подыщу себе квартиру, его наполовину опустевший дом в Финчли будет также и моим. Я принял это одолжение, но на душе у меня было неспокойно.

Дядя Уолтер встретил меня с угрюмой вежливостью. Во всем доме с его многочисленными следами женского присутствия, рассеянными среди книг и пепельниц, витал дух невосполнимой утраты. Мы никогда не говорили о тетке. Мне не хватало ее печенья и лимонных пирогов. Дядя, все кулинарные познания которого были связаны с приготовлением корма для его любимых копытных, поглощал огромные количества недоваренных или вовсе сырых овощей. По ночам — наши спальни выходили в один коридор — я слышал, как он рыгает и переливчато храпит в большой двуспальной кровати, которую прежде делил с женой, а позже, под утро, что-то торжественно бормочет во сне — или не во сне, поскольку теперь у него все время был отрешенный вид человека, ведущего непрерывный внутренний разговор с самим собой.

Однажды в три часа утра, заметив свет в ванной, я услыхал, как он плачет за дверью.

Дядя Уолтер уходил в зоопарк раньше, чем я просыпался; каждые вторые сутки он дежурил там допоздна, так что в иные дни мы не виделись совсем. При встречах же он говорил со мной холодно и коротко, точно застигнутый на чем-то постыдном и пытающийся скрыть свое замешательство. Однако порой мы оба оказывались более расположены к общению; тогда он набивал трубочку и, забыв раскурить ее, начинал рассуждать в своей важной, педантичной, чуть ли не пророческой манере, довольный, что ему есть с кем поспорить. Иногда я тоже бывал рад — потому что дядя Уолтер раздобыл мне бесплатный пропуск в зоопарк — улизнуть от машин, от расплывчатой многоликости до сих пор чуждого мне города в еще более странный, но и более уютный мирок на берегах Риджентс-канала. Дядя встречал меня в своем рабочем комбинезоне, и я, привилегированный посетитель, которому полагалось надевать специальные резиновые боты, шел вслед за ним в закрытый для публики питомник, дабы увидеть безутешно посапывающих в своей бетонной каморке пару хрупких, робких, изнуренных неволей антилоп Хоффмейера.

— Но какой в этом смысл, — однажды сказал я дяде Уолтеру, — говорить, что существует вид, которого еще никто не обнаружил? — Мы сидели в его гостиной и беседовали о неоткрытых видах (каким некогда была антилопа Хоффмейера) и, наоборот, о почти вымерших видах и о важности их сохранения. — Если вид существует, но никто об этом не знает — разве это не то же самое, как если бы он не существовал вовсе?

Он посмотрел на меня с опаской, почти глуповато. Где-то в его душе, я знал, еще теплится слабая надежда на то, что в сердце африканских джунглей до сих пор живут антилопы Хоффмейера.

— Итак, — продолжал я, — если нечто заведомо существующее перестает существовать, не уравнивается ли оно, по сути, с тем, что существует, но о чьем существовании никому не известно?

Дядя наморщил свой бледный лоб и выдвинул вперед нижнюю губу. Два вечера в неделю, чтобы немного подработать, я читал лекции по философии (на что не имел формального права) взрослым вольнослушателям и любил подобным образом побаловаться с реальностями. Я мог бы заставить дядю принять недоказуемую возможность существования додо.

— Факты, — откликнулся он, выбивая трубку, — научные данные… добросовестные исследования… как те, что проводил Хоффмейер… — скачущим пунктиром, выдававшим его внутренний дискомфорт.

Я знал, что в душе он не ученый. Он был достаточно начитан для того, чтобы стать профессиональным зоологом, но никогда не пошел бы на это, поскольку любил, по его словам, работать с животными, а не "над" ними. Тем не менее, если ему грозила опасность проиграть спор, он — пусть неохотно и виновато — все же прибегал к помощи всесильной науки.

— Наука… имеет дело только с известным, — выпалил он со страдальческим, чуть ли не обиженным видом, хотя далекий огонек в его глазах сказал мне, что он уже тщательно рассмотрел и взвесил мои аргументы и, несмотря на все старания, не в силах противиться их соблазну.

— Пускай мы что-то обнаружили или что-то прекратило свое существование, — продолжал я, — от этого ничего не меняется, так как сумма всего существующего остается суммой всего существующего.

— Вот именно! — сказал дядя, словно это было решающим возражением. Он откинулся на спинку кресла и поднес к губам стакан пенистого портера, стоявший на подлокотнике ("Гиннесс" был единственным баловством, которое позволял себе мой дядя).

Я попытался подвести его к тяжелому вопросу о том, почему — если мы готовы допустить, что иные виды могут навсегда остаться неизвестными, могут появляться и исчезать без следа в далеких лесах и тундре, — почему мы все-таки считаем, что должны спасать от небытия виды, которым грозит вымирание, только потому, что знаем о них; почему мы должны забирать их представителей из привычной среды обитания, сажать в самолеты, заключать, как антилоп Хоффмейера, в стерильные клетки.

Но у меня не повернулся язык. Это было бы чересчур — я не хотел так грубо наступать дяде на больную мозоль. Кроме того, я сам чувствовал оборотную сторону собственного вопроса. Мысль, что на свете могут существовать животные, о которых мы ничего не знаем, волновала меня — я относился к этому далеко не так равнодушно, как, например, к существованию в математике мнимых чисел. Дядя Уолтер наблюдал за мной, без помощи рук передвигая трубку из одного угла рта в другой. Я подумал о зоологическом термине "жвачное" и о выражении "пережевывать мысли". И сказал совсем не то, что собирался сказать:

— Главное не в том, какие виды существуют и какие нет, а в том, что при всем разнообразии известных видов нам нравится изобретать новые. Подумай о мифологических существах — грифонах, драконах, единорогах…

— Ха! — сказал дядя, внезапно угадав мои сокровенные чувства, что прямо-таки потрясло меня. — Да ты завидуешь тому, что у меня есть мои антилопы.

Но я ответил с такой же проницательностью, удивившей меня в равной степени:

— А ты завидуешь Хоффмейеру.

К тому времени положение двух антилоп стало вызывать серьезное беспокойство. Они не спарились, когда их впервые свели вместе, и теперь, по наступлении второго брачного сезона, снова не проявляли к этому никакой охоты. Поскольку самец был сравнительно слабой особью, возникли опасения, что утеряны последние шансы добиться потомства и таким образом уберечь вид от вымирания, пусть лишь ненадолго. В этот период дядя Уолтер, как и прочие служители зоопарка, пытался склонить животных к брачному союзу. Я гадал, можно ли это сделать. Антилопы казались мне двумя одинокими, неприкаянными существами, абсолютно безразличными друг к другу, хотя они и составляли вдвоем целый вид.

Но дядя был явно поглощен своей задачей — помочь новому поколению антилоп появиться на свет. После теткиной смерти прошло много недель, а с лица его не сходило выражение глубокой внутренней сосредоточенности; трудно было сказать, то ли он скорбит по жене, то ли переживает за своих бесплодных питомцев. Мне впервые пришло в голову — почему-то мальчишкой, несмотря на все наши воскресные чаепития, я никогда об этом не думал, — что у них с теткой не было детей. Представить моего дядю — долговязого и слюнявого, с вечно желтыми от никотина зубами и пальцами, источающего запахи портера и сырого лука — в роли производителя потомства было нелегко. Однако в некотором другом смысле этот человек, способный по вашей просьбе с ходу перечислить все известные виды Cervinae или Hippotraginae, был полон жизни. В те поздние мартовские вечера, когда он возвращался домой с унынием на лице и я спрашивал его, теперь уже с едва уловимым следом сарказма в голосе: "Нет?" — а он отвечал, снимая сырой плащ, качая понурой головой: "Нет", я начал подозревать, сам не зная отчего, что он по-настоящему любил мою тетку. Хотя он толком не умел проявлять свои нежные чувства, хотя он бросил ее, как муж, проводящий все уик-энды на рыбалке, ради своих животных — все-таки где-то в этом доме в Финчли, втайне от меня, существовал целый мир посмертной любви к его жене.