Изменить стиль страницы

Вдруг в тиши ночи, далеко, раздался крик, крик смертный и жуткий. В той стороне, откуда мы пришли. Что-то тяжелое, страшное охватило душу. Крик был женский. Я разбудил Герасима:

— Слушай, далеко кричит женщина, что-то нехорошо кричит.

Герасим смотрит, глаза его освещаются огнем костра.

Вдруг опять крик, а за ним выстрел, один, другой, и залп. Герасим пристально смотрит в темноту ночи.

— Дарья мужа ждала, — это там… Лихо дело… Убили, знать. Чу, слышь, далече.

Я молчал, он слушал. Потом шепотом сказал мне:

— Слышь, галдят.

Я ничего не слыхал. Герасим взял ведро воды и полил костер. Он зашипел, и темный дым охватил нас.

— Дезертиры работают, винтовки я слышал, аль самогонщиков ловят… Ишь, чтó их… Буди Василия Сергеевича, пойдем в лес, собака залает, беда! На огонь пойдут. Пойдем, а то убьют нипочем…

* * *

Мы легли в темном лесу над обрывом. Почти над самой головой, громко охая, закричал филин.

— Вишь, орет, как леший, — сказал Герасим. — Это ведь он нарочно пугает, чтобы мы ушли. Уйдем, а ему и легче будет пташек ловить.

Внизу нам видно темную реку и в ней глубоко звезды. Большая рыба плеснула вдали. В ночи как-то особенно слышится, будто кто-то идет, кто-то хлещет по воде и что-то падает, катится колесом, стонет глухо. Когда прислушаешься, ночь полна невнятных шумов.

Раздался сильный свист. Слышно, как шел кто-то и остановился.

— Тут самогон гонят, — сказал чей-то голос.

— Иде? Огонь-то потушили. Ей, самогонщики, угостите! Купим. Бутылку продайте, — говорил в нашу сторону другой голос.

— Какой ты огонь видел? Ишь, показалось тебе. Самогонщики. Чего еще? Ори! Тебе покажут вот, тогда узнаешь, дурак.

— Ей, ей, видал огонь. Теплушку, только, знать, дале за заворотом…

— Дурак, боле ничего. Сюда и гону, и ходу нет. Тут чертям только жить. Надо на Ремежке идтить.

— Держи их, — крикнул Герасим.

Феб залаял.

Люди на соседнем берегу бросились бежать, и мы долго слышали топот их ног в ночной тишине.

Светало. Мы спустились к пещере. Опять развели костер…

* * *

Утро. По светлому голубому небу загорелись розовые, как перья волшебной птицы, облака, и луч солнца позолотил берег. Зеленая осока светится ярко.

Утро. И вновь жизнь! Проснутся люди и начнут искать справедливости, и убивать, и ненавидеть… А какое счастье жить!

И сюда, в нашу пещеру, придет человек и отнимет нашу жизнь, и только эхо нашей смерти пройдет по пустынным долинам…

Печной горшок

Лето. У крыльца моего дома во Владимирской губернии сижу я под большим зонтиком и пишу красками с натуры рыб — золотых язей… Сзади сидят на траве приятели: крестьянин Василий Иванович Блохин и Павел-рыбак, тоже крестьянин.

На деревянной террасе накрывают стол к обеду.

— В Глубоких Ямах в Вепреве и дна нет, — говорит Павел.

— Как дна нет? А что же там?

— Просто глыбь. Ну, и рыбы!..

— Глядить-ка, к вам гости едут! — перебил Василий.

Я обернулся. В ворота заворачивала лошадь; в тарантасе сидят двое, один очень толстый, с широким красным лицом, другой — худенький, черные глаза смотрят через пенсне испуганно.

Я узнаю гостей. Первый — композитор Юрий Сергеевич М., второй — критик, музыкант Коля Курин. Композитор с трудом вылезает из тарантаса, хохочет, показывая на возчика:

— Замечательный человек этот парень, дай ему стакан водки… Здравствуй, здравствуй!

— Я к тебе на неделю, — говорит Коля Курин. — Устал, знаешь. Так устал, что страсть! Юрия я, брат, не понимаю. Этот возчик — скотина… А ему нравится!

— С приездом, — говорит возчик, проглатывая стакан водки, и, улыбаясь, закусывает. — Князев кланяться вам велел. Ежели на охоту пойдете в утро, то на бочагах ждать будет…

Гости пошли купаться, а я с Василием Ивановичем ставили на стол графины полынной, березовку, рябиновую, окорок своего копчения, маринованные белые грибы, словом — дары земли…

— Что ты весь в черном сукне? Переоденься в рубашку. Ведь лето, жарко. Какой ты бледный, однако, скучный, — говорю я Коле Курину. — Что с тобой?

— Да, брат, намучился. Закрутили. Одна меня прозвала «риальто». В чем дело? Ведь это, кажется, мост в Венеции такой?

— Да, мост, — отвечаю я.

— Ну вот, она в Италии петь училась. Странно! Риальто[269] — мост. А я-то при чем? Рад, что к тебе уехал от всех этих историй…

На террасу вошел Юрий Сергеевич[270] в шелковой рубашке, расшитой красными петушками; широкие синие шаровары и лакированные сапоги. Лицо свежее, волосы назад причесаны, карие умные глаза улыбаются. Приятели сели за стол.

— Смотри, Николай, белые грибы и березовка какая!

— Послушай, — обратился ко мне Юрий, — возчик, с которым мы <ехали> со станции, замечательная личность. Везет это он, посмотрит на нас и засмеется.

— Скотина, — отрезал Коля.

— Постой… Знаешь, что он сказал нам? «Часто к Коровину, говорит, вожу. Ну и каких дураков! Эдаких у нас и в деревне нет». Я удивился. Спрашиваю: «В чем дело, любезный?» — «Да как же, — говорит. — На днях тоже двоих вез. Один молодой, здоровый, а другой постарше, махонькой. Ну, подъезжаем к деревне, что вот сейчас проехали. Молодой и говорит: „Глядь-ка, сарай-то какой. Красота, ах! Прелесть! Стой, — говорят мне…“ Я стал. Ну, вот они ходили кругом сарая. Вот, говорят, хорош, вот красота! Час ходили. Нравится им очень сарай. Подумай, а ведь это брошенный овин гнилой: развалился весь, его на дрова никто не возьмет. Гниль одна. Что за народ чудной, думаю… Ну, дальше поехали. Я им и показываю дом Глушкова. Дом чистый, новый, крашеный. Говорю: „Вот дом хорош!“ А они мне: „Чего, — говорят, — в нем хорошего? Трогай…“ Вот ведь дурость какая. Эдакие все к Коровину ездят. И чего это? На станции жандарму рассказал. Не верит: „Врешь ты, — говорит. — Таких людей не бывает“…» Вот и в другой раз к тебе с Николаем ехал. Возчик спросил: «Вы, господа, при каком деле находитесь?» Отвечаем: «Мы — музыканты». А возчик так и заржет. Я спрашиваю: «Что ты?» А он: «Музыканты, — говорит. — Да нешто это дело? У нас в деревне на гармонии, почитай, все играют».

Юрий, хитро улыбаясь, замолчал.

— А то Шурка вас вез, — подхватил Василий Иванович, смеясь. — Он маненько сам с тараканом в голове… Да только и то сказать, по прошлой-то осени вы, Киститин Лексеич, у речки-то лошадь списывали. Помните? Она — Сергеева, угольщика. Ну, чего она, опоенная, на все ноги не ходит; ее живодеру отдать за трешницу, и то напросишься. Ну, к ней телегу вы велели с хворостом поставить, и списывал ее Валентин Лександрыч Серов. Пишет, значит, Сергей-угольщик и я сидим, а вы подошли и говорите: «Лошадь-то хороша». — «Замечательная», — отвечает вам Валентин Лександрыч… Ну, Сергей шепчет мне: «Чего это?» А я тихонько Сергею: «Поди, приведи к реке попоить мово вороного жеребенка. Пусть поглядят». Сергей привел. Пьет жеребенок у речки да ржет, чисто зверь. Я и говорю: «Валентин Лександрыч, вот этого-то коня списать, глядить-ка! А то что?» А он мне в ответ: «А скоро ли он его уведет?..» Не ндравится, значит… Не знал я, что и думать. Без обиды говорю. Вот и скажи, пожалуйста, эдакую картину кому глядеть охота?

— Ее, Василий Иванович, фабрикант Третьяков купил. Три тысячи дал.

— Да что ты? Неужто? Батюшки! Это что ж такое? — удивлялся Василий.

«Печной горшок тебе дороже», — громко и обиженно продекламировал Коля Курин в пространство.

Юрий Сергеевич раскатисто хохотал.

«А мрамор сей, ведь бог»[271], — не мог успокоиться Коля.

Крестьяне, улыбаясь, смотрели на него вопросительно, с изумлением.

— На какой это ты горшок серчаешь, Николай Петрович? — спросил Павел-рыбак.

вернуться

269

Риальто — мост через Большой канал в Венеции, один из самых древних и самых известных мостов.

вернуться

270

Юрий Сергеевич М. — имеется в виду Ю. С. Сахновский; см. выше, прим. к с. 134.

вернуться

271

«А мрамор сей, ведь Бог» — неточная цитата из стихотворения А. С. Пушкина «Поэт и толпа» (1828): «Но мрамор сей ведь бог!..».