Изменить стиль страницы

— В снегу живем, — говорили. — Как от него отстать.

Помню, бывало, вылезет обыватель в шубе из чердака в слуховое окно погулять, видит кругом: ни пути, ни дороженьки. Ходит по снегу, ищет: ой ты, гой еси, как бы куда зайти, время провести. Ну и слышит под ногами, под снегом, музыка, машина играет — значит, ресторан «Прага». Поют цыгане — значит, «Яр», «Стрельна». Где кричат «долой» — университет. Где поют: «Сусанин, Сусанин, чиста моя вера» — редакция «Московских ведомостей»[537], где ругаются — участок. Так привыкли обыватели, попадают через чердак куда надо.

Но много неприятностей через снег выходит: люди пропадают. Генерал среди бела дня пропал. Прокурор из Окружного суда пробивался в ресторан «Прага» пообедать — пропал, куда делся, неизвестно. Потом только открылось — волки его съели.

Днем туда-сюда, а вечером волки стадами бегают, народ заедают до смерти. Я, конечно, это проглядел, но мне все это за границей прогрессисты рассказали. Я что-то таких снегов не помню.

Недурно было зимой в Москве под снегом жить. В гости друг к другу ходить. Хорошо в домах московских. Топятся лежанки, тепло… Соберутся гости… Играют в пряталки, в жмурки… В революцию с фантами. А то сами в гости уйдут, кто куда. Кто к Осману в клуб, играть в баккара, кто на балы, вечера, танцы… Только вот игра в революцию с фантами боком вышла.

* * *

Боярин Морозов и барон Кобыло-Ковалов говорили:

— Попробуемте революцию с осетриной, под музыку в трикотон[538] сыграем с фантами.

Тут сделали заседание, и сразу разошлись: один хочет революцию с фантами играть, другой говорит: необходимо трикотон.

Ну, решили все-таки попробовать хоть недели на две, для начала. Такая скука под снегом жить. И до того разыгрались в революцию, разговорились, что боярин Морозов охрип, а Кобыло-Ковалов совсем голоса даже лишился. Ораторов образовалась тысяча. Говорит всяк, что хочет: свобода слова.

Околоточные пробовали глотки снегом забивать, но ничего не вышло — тает снег от внутреннего жара. Как быть? Пришли в Купеческий клуб, искали — нет ли там Минина Пожарного. Нету там, никого не нашли. Что делать? Замучились. Никак ораторов унять невозможно: разговорились до страсти. Каждый говорит: я главный. Профессора — мы главные, без нас дураками останетесь. Студенты говорят — мы самые главные, без нас вы не нужны. Сапожники — без нас пропадете, сапогов не дадим. Походи-ка по снегу. Половые то же говорят, банщики то же, солдаты то же: «Чего енералы без нас могут. Мы главные». Все главные… Только и говорят: «главные»… И конца этому не видно.

А Кобыло-Ковалов говорит мне, что 15 января 1923 года будет конец.

— Чему конец?

— Чему — революции.

— Кто это говорит?

— Я говорю, — ответил мне с апломбом Кобыло-Ковалов.

Вижу, опять главный говорит, и даже скучно стало.

А текстильщик Сережа приуныл. Глаза у актрисы кругом ходить опять начали: на всех смотрит, стреляет. Лучше было, когда на месте стояли.

— А то что ж это, — говорит Сережа. — Каратники на ней мои, а она на других глаза пялит. Пойми мои страдания…

* * *

Так и замучились москвичи с революцией до невозможности.

В снег, что ль, залезть от нее? Залезешь — за ноги тащат, студенты тащат на сходку — иди на митинг. Гонют… А то бабушку революции встречать велят. Хорошо, что еще дедушки нет. Говорили-говорили, митинговали-митинговали.

Но потом все и замолчали. Ну, говорят тихонько:

Ну вас с вашим вече,
Скоро жрать уж будет нече…

Грустно, тихонько говорили друг другу: игра-то в революцию и хороша, может быть, только уж очень она нам боком всем вышла. Кончился московский ералаш.

Колька

Уж проходит ноябрь, так печально и грустно кругом. Молчит темный сад. Черные ветви лип повисли над беседкой. Упавшими листьями клена завалено крыльцо и терраса моего дома. Стало все как-то бедно, сиротливо. На реке вода полная, глубокая, серая, злая. Лодка как-то жалко лежит на берегу. Пожелтели травы берега, и повисли осоки. Скользят ноги на синей, грязной дороге. В деревне бабы, окутанные теплыми платками, в тулупах, закрывают соломой избу — на зиму, для тепла закрывают. И грустно, горько глядят жалкие окна избенки. На долгую зиму залезает туда семья крестьянина с детишками.

Давно Авдотья не получала письма от мужа, с войны.

— Нет от Андрея вести. Убили, не убили — кто знает.

Около стоит сынишка Колька. Горят глазенки мальчишки. Слушает, как рассказывает мать. На ногах у него большие, грязные сапоги отца. Он поглядел на мать, пошел за избу, едва передвигая ноги, и сел у плетня. Задумчиво смотрел на сапоги и тихонько говорил:

— Тятька… убили, знать, тебя… Тятька, а может, нет?

И Колька рукой гладил сапог. И глядел на грязную дорогу, которая идет далеко, заворачивая в темный лес…

И каждый день сидит Колька у плетня и все смотрит вдаль, на поворот дороги… Он гладит холодными ручонками отцовские сапоги, и в глазах у Кольки блестят слезы, текут по носу. Рукавами ватной кацавейки трет он нос.

Мать велит Кольке заварить корове пойло, нарубить хворосту, сходить за водой. И Колька опять норовит к плетню уйти — поглядеть. Любил Колька отца… У кого бы спросить о нем? Спросил раз у кузнеца, а тот пьяный.

— А чего, — говорит, — тебе, ежели и убили. Война… Не пишет письма, значит, убили.

Даст пойло корове Колька, посмотрит ей в глаза — корова не знает, баран тоже. Собака соседняя, кривая, Волчок, тоже не знает. Любил ее Колька — помнил, отец ее гладил… И Колька гладил собаку.

Придет в избу, положит в углу избы тятькин тулуп и ляжет на него. И тулуп-то вроде как отцом кажет ему. Сапоги поставит рядом рваные, большие, отцовские. Как-то лучше душе, теплей, отцовское-то около… И смотрит ночью Колька открытыми глазами в темь, и кажется ему, отец приехал. На нем рубаха новая, пояс. И глядит на него отец, и Колька баранку ест — отец дал. Хорошо с отцом быть Кольке. И собака кривая тут же. Помнит Колька, как отец ему маковые лепешки привез. Сам не ел, все ему отдал. Сидит отец за столом и долго деньги считает — серебро и бумажки.

— Семь рублев, — говорит, — мало получил.

И ему семитку[539] дал. Только у Кольки семитку эту украли. А теперь к матери придут бабы, торочут, торочут — «сирота», говорят, показывая на Кольку…

А мать плачет.

Упало сердце у Кольки: убили отца, значит, думает.

Пришло письмо Семену, а от отца все нет ничего…

Уж выпал снег. Приехал я как-то из Москвы в мой деревянный дом, и вечером вошел ко мне в комнату дедушка, сторож моего дома. И говорит:

— Вот, пришел Колька, Авдотьин, что с краю, к вам.

— Это Колька, у которого отец на войне?

— Да, — говорит дедушка. — Этот самый. Ведь он, помните, с ребятишками ходил с вами, когда вы списывать картину ходили. Ящик ваш носил, а то зонтик. До войны. Больно об отце тужит, убили, знать, отца-то на войне, об ем слуху-то нет.

— Позови его сюда, — говорю я дедушке.

Тихо вошел ко мне Колька и в руках держал шапку. Он вырос и большими карими глазами смотрел серьезно и пристально на меня.

— Здравствуй, Коля, — говорю.

Он молча стоял и смотрел. Большие ресницы глаз у него слиплись, и худые бледные щеки как-то вздрагивали.

— Кистинтин Ликсеич, — сказал Колька, — я хотел тебя спросить… Знать, отца мово убили на войне?

Дедушка вышел.

— Слышь, вот что, — продолжал Колька, — ежели так вышло, что убили его, то, значит, он таперь там, у Бога, у Престола, значит, сидит… И вот еще што, скажи, сделай милость, таперь мне — где эта война есть и как туда дорога идет? По машине, значит, ехать надо… Так што я хочу попытать, значит, отца найтить. А ежели што, пущай меня кончают. Так што я тоже у Престола, должно, сидеть буду… Эту муку я тута нипочем снести не могу. Чего мне тута делать и зачем мне тута зря болтаться.

вернуться

537

«Московские ведомости» — газета Московского университета, издавалась в 1756–1917 гг. (до 1842 г. — 2 раза в неделю, затем 3 раза, с 1859 г. — ежедневно). До 1909 г. принадлежала Московскому университету. До середины XIX в. — самая крупная газета в России. В 1779–1789 гг. газету арендовал Н. И. Новиков. В этот период в «Московских ведомостях» наряду с материалами о внутренней жизни и иностранными известиями, публиковались статьи по литературе, искусству, науке, статистические материалы, библиография. При газете выходили приложения. В 1840-х гг. (редактор Е. Ф. Корш) «М. ведомости» приобрели литературно-общественное значение. С 1863 г. под редакцией М. Н. Каткова (до 1887 г.) и П. М. Леонтьева (до 1875 г.) газета приняла реакционный характер.

вернуться

538

трикотон — перчатки для тонких работ при повышенных температурах; сочетание высокой чувствительности и защиты от механических повреждений.

вернуться

539

семитка — см. выше, прим. к с. 44.