Изменить стиль страницы

— Какой восторг! — говорит гофмейстер. — Всюду звери!..

— Спасибо, — говорит мне Павел Александрович и жмет руку. — Ага, это класс… Какой черт. А? Я его пулей раз-раз. Не уйдешь, — крикнул он, посмотрев на лес.

Охотники были веселы и довольны: уха из налима! Хренов говорил, что точь такого убил в Сызрани на реке, только хвост поменьше.

— Там называется по-другому, не выдра. Ее не едят, рыбой пахнет.

— Прекрасный будет ковер из нее, — говорил гофмейстер.

Все были веселы. Хренову велели выпить со мной на «ты». Павел Сучков говорил про меня, что я охотник и понимаю.

— Но только разные штуки его — ерунда. Но какова вещь? А? Лезет прямо из воды. Понимаете. А? Я в первый раз вижу эту выдру.

— Поискать бы след, да темно, — говорит Герасим. Месяц на ущербе да тучи находят.

Угощали Афросинью, Феоктиста, Герасима.

— Наслаждение, — говорил гофмейстер. — Обстановка и всё — поэзия! Напиши же, пожалуйста, эту картину, — сказал он мне.

Утром встали рано. Но за ночь пала порошь: потеряли след. Пошли искать зверя. Сделали загон. Убили шесть зайцев, но зверя нет. В удивлении рассказывал гофмейстер, что тетерев вылетел у него из-под лыж из снегу. От неожиданности он пропуделял, но зато застрелил двух зайцев. Убили глухаря и тетеревов. А Вася застрелил лисицу.

— Черно-бурую… — говорил он.

— Не черно-бурая, — отвечали ему.

— Как — не черно-бурая?.. А спина-то, смотрите, — темная.

Герасим был героем. Его задарили и подпоили. Масленица… Блины ели. Вся деревня пила вино. И Феб, баран — все ели блины.

Зверь ушел, но ничего. Вася наловил налимов. Дичь и рыбу завертывали в рогожные кульки. Герасим сказал мне:

— А богат, знать, генерал-то. Смотри-ка, отвалил мне 25 рублей!

Все уехали в Москву, довольные охотой.

* * *

Ранней весной я с холстом, красками, мольбертом в большом лесу за речкой выбрал место писать картину. Солнце. Весна… Зеленые ели и мутные кусты ольхи. А за ними светлый разлив реки и кое-где, в ложбинах, горит ярко-белый снег, залитый весенним солнцем. Синие тени. Какая жизнь, какая красота! Я быстро кладу краски на холст светлых пятен и голубых теней и вижу в кусту, недалеко, что-то лежит длинное, темное… Подошел. Вижу, длинный холщовый мешок набит соломой. Впереди, где шире, вставлены ровные прутья с двух сторон.

— Ах, ты… Да ведь это зверь-выдра! Ах, Герасим!..

Говорю Герасиму при встрече:

— Ну и плут ты!..

И оба смеемся.

— Как же это ты след-то… кровь ведь была?

— Да, — отвечает Герасим. — Курья кровь-то… Я пузырек взял. А то не поверят. Масленица… Скучные б стали. А то каждый думал: «Я попал». Коврик уж готовили… Пущай… Охота — зверь! Весело.

— Как же ты это приспособил?

— В сарае шил, с Ленькой работали. Я тянуть — бечевку у вас взял… долгую, что через реку ставили рыбу ловить с лодки.

Нет уж больше моих друзей-охотников, и не знали они, что их обманул Герасим, и в обмане его они радовались, что видели выдру, и впечатления от охоты унесли в вечность.

Фонарь

Осенняя ночь. Тучи тоскливо повисли над домами города. Дождь бьет по стеклу окна моей комнаты. Ярко светит фонарь, освещая башни чужого города. Пролетает прошлое, далекое время. Уныло на душе.

И вдруг я вспомнил Москву, Сущево, фонарь… И радостью сердечной вспоминалась юность и забавный случай с фонарем, простым, уличным, нашим, на деревянном столбе фонарем. Шел я с Мясницкой, из Училища живописи, ваяния и зодчества, с вечерового класса, с приятелем своим Щербиновским.

Была осень, дождь, мокрые мостовые, площадь… Тускло сквозит огонек в окнах трактира с синей вывеской. Едут ломовые, один за другим, окутанные рогожей от дождя. Лениво понукают лошадей. Слышится: «Н-ну… ы-ы-ы… ны…»

Над церковью в темных тучах слышен крик кучами летающих галок. Пахнет сыростью, квасом, рогожей. Идем мы, шагая через лужи, под мышкой у нас большие папки с рисунками вечерового класса.

— Тебе нравится рисовать голого натурщика Петра? Мне нравится.

— А мне отвратительно. Что хорошего? Ноги синие, худые, и живот!

«Странно, — подумал я. — Левитану тоже не нравится, а он хорошо рисует…»

Сергей Анисимович Щербиновский был красавец, высокого роста. Его черные кудри выбивались из-под шляпы, и карие глаза улыбались. Он был деликатный и добрый и знал, что он очень красив. Писал он и рисовал всегда усердно и аккуратно, но, к сожалению, получал на экзаменах живописи и рисунка дальние номера, плохие отметки. Это его удивляло, и он не понимал, в чем дело. Щербиновский был со средствами: он получал от отчима 50 рублей в месяц — это тогда нам казалось огромными деньгами. Мы ниоткуда ничего не получали, давали грошовые уроки и продавали свои этюды.

Но жизнь — смена дня, утра, вечера — зачаровывала нас настроением, и мы не думали о нашей бедности и тяжести жизни. Главное, самое главное — это вот мотивы природы. А люди как-то так, при ней. Они что-то говорят, все как-то около чего-то важного, а самое важное, это — вот написать эти мокрые крыши, эти сумерки, выразить эту печаль, тоску, взять этот тон этой площади, со скученными домами, где в лужах отражаются огни окон. Как хорошо, уныло! Даже печаль отрадна. О, юность, как прекрасна ты!

Поворачивая по Мещанской улице от церкви Троицы на Капельках, мы шли переулком. Длинные заборы, за заборами темные сады. Фонарщик, похожий на крадущегося вора, с маленькой лестницей за спиной, подошел к уличному фонарю и, приставив к нему лестницу, влез. Открыл фонарь и зажег фитиль масляного фонаря. Фонарь осветил темный деревянный забор, ветви бузины и пожелтелые березки за забором. Я остановился.

— Смотри, — говорю я, — как красиво, какая интимность, как приветливо светит фонарь, — таинственная печаль в этом уходящем заборе, какая тайна… Вот что бы я хотел писать. Найти это чувство, это настроение…

— Что тут хорошего? — сказал мой товарищ. — Странно. Да и написать нельзя огонь. Да это глушь какая-то, пустыня, забор, мокрый тротуар, лужи, бузина. Гадость. Да ты это нарочно говоришь?

— Нет, — ответил я, — нет… не нарочно.

И подумал: «Или он ничего не понимает, или я какой-то совсем другой…»

— А что же тебе нравится? — спросил я, идя вдоль забора.

— Как — что? Многие картины мне нравятся. Ну, «Фрина» Семирадского, «Русалки» Маковского[521]

Не знаю, отчего вдруг мне стало как-то одиноко. Мы шли…

Фонарщик снова остановился, мрачно посмотрел на нас и пошел. Поставив опять лесенку, зажег другой фонарь.

— Этот вот еще лучше, — говорю я, — вот отсюда, завтра же приду сюда — напишу фонарь.

Фонарщик, обернувшись, посмотрел еще мрачнее и недоверчивее.

— Чего это вы на фонари глаза пялите? — сказал он хриплым голосом. — Ишь што! Фонарей не видали? Чего надоть?

— Да вот он… — сказал Щербиновский, показав на меня, — смотрит — фонарик выбирает, на котором лучше повеситься.

Фонарщик, взяв лестницу и насупившись, пошел, остро взглянув на нас.

За забором, где среди деревьев сада молчаливо спал огромный дом с колоннами, ряд темных окон охватывал чувством молчания. Там, может быть, живет — таинственная, как и все вокруг, — она. У ней темные волосы падают на плечи, она прекрасна, и я хотел бы ей сказать, что жизнь — красота… И любовь — красота… И в ней — красота… И в мечтах этот дом с темными окнами — мой, и она там ждет меня, чтобы я сказал ей, как я люблю ее. Юность, юность!

…Мы шли и только хотели перейти улицу, как из переулка, видим, идет городовой и с ним — фонарщик. Идут прямо на нас. Подойдя к нам, городовой, подняв голову, строго сказал:

— Пожалте в участок.

Мы остановились.

— Пожалте сичас, нече тут…

— Почему? — говорим мы.

Городовой, ничего не отвечая, вставил в губы блестящий свисток, и на всю улицу раздался дребезжащий свист. Из калиток ворот соседних домов бежали дворники. Нас окружили и повели в участок. Это было так неожиданно, что мы подумали, что нас приняли за каких-то других.

вернуться

521

«Фрина» — картина Г. И. Семирадского (1889) принесла художнику звание академика.

«Русалки» — картина К. Е. Маковского (1879).