— Что это? — говорил кто-то. — Где вы? Тише, в чем дело? Где же шапка?
Мы поднимались, подходя друг к другу.
— Но я ничего не вижу. Пенсне нету, — бормочет Павел Александрович. — Ничего нету.
— В последний раз сюда еду, даю честное слово, — сердился архитектор. — Ну и медведина, должно быть, был. Если бы не метель, посмотрели бы на него…
Мы собрались вместе. Тишина. Сыпал снег. Было что-то жуткое в глухом лесу. Гофмейстер свистнул в свисток. Неприятно как-то. Странно раздался свист в тишине ночи…
Долго мы стоим, слушаем, не вернется ли возчик. Ни звука.
— Пойдемте туда, в ту сторону. Может быть, мы встретим его, — предложил Сучков.
Идем. Дороги нет. Долго идем прогалинами. Стало светлее. Метелица кончалась; казалось, как бы край леса. Справа, вдали, сквозь сучья елей, видим мы, мелькнул огонь, погас, потом опять вспыхнул. Мы остановились и решили идти на огонь. Вскоре мы увидели старый сарай и около него костер. Перед огнем сидел здоровый парень в тулупе и глядел сердито в нашу сторону. Мы подошли, он, не глядя на нас, молча ел из котелка вареную картошку.
— Заблудились, — говорим. — Чего это ночью ты, любезный, здесь сторожишь что?
— Я-то здесь по своему делу, а вы по што?
— Мы-то охотники. Заблудились. Из Москвы.
— Видать, что заблудились, по ночи в лесу шляетесь!
— Да ты что, взбесился? — крикнул гофмейстер.
— Я-то не взбесился, может, сам бешеный. Погуляй до утра, а завтра в остроге будешь чай пить.
— Да что ты, дурак!
— Я-то не дурак, а ты, может, Филька-вор!
— Хороша пороша, — сказал, смеясь, Василий Сергеевич.
— Я этого молодца завтра в тюрьму отправлю, — негодовал гофмейстер.
— Эх ты, старый черт. Да завтра ты упокойник будешь…
Парень встал и пошел в лес, как-то боком, хромая, и, удаляясь, кричал:
— Убивцы! Знаю, кто вы! Не уйдете, поджигалы, жулики!.. Церковь ограбили… убивцы… сторожа убили… вот погоди… народ соберу… на вилы посадим!.. — слышалось издали.
Тепленка погасла. Мы послушали и стали уходить от сарая.
— Этот парень за кого-то нас принял, — сказал Сучков. — Он глуп, а толпа в деревне сдуру поверит…
Метель совсем стихла. Край елового леса стал виднее. Внизу бугра видны были темные пятна прогалин. Это была речка. Мы шли краем. Вдали, внизу, показался темный большой амбар.
— Мельница Ремжа! — сказал я.
Небольшая бедная мельница глухо шумела колесами. Мы пошли в избу. За столом сидели помольцы.
— Здравствуй, Лисеич! Чего это ты? Откуда пробираешься? Домой, знать, в час какой запоздался?
— Да вот, — рассказываем мы, — что приключилось. Лошадь унесла.
— Лошадь у его неча, хорошая.
— Еще бы, — говорим мы. — Да ее медведь напугал.
— Какой медведь! Это вы сбились, лесовик пошутил. Лосиху спугнули. Я выходил с помолу из сарая, слыхал, как она стрелой по лесу-то неслась, вот тут, рядом, через речку махом, вас напугалась. Озябли вы, поди. Я сейчас чаю сготовлю. Санька! — крикнул мельник.
Дочери мельника хлопотали у стола.
— Филька-то тут крутит, — говорили тем временем помольцы. — Вор, ловок больно, все боятся. Подожжет.
— Какой Филька! — удивились мы и рассказали помольцам о встрече с парнем в лесу.
— Да он какой из себя глядеть?
— Здоровый, — говорим. — Молодой, прихрамывает.
— Так ведь это Филька и есть. Каторжник, у Спаса церковь ограбил, сторожа убил. Ловят его. Хромой, а не поймают, вот оно что.
Павел Сучков посмотрел на помольцев, на мельника, а потом на всех нас и сказал с усмешкой:
— Ах, какая приятная пороша в этой местности…
Татьяна московская
На 3-й Мещанской, в Москве, в деревянном доме жили мы на квартире, сдаваемой «покомнатно» молодой женщиной Татьяной Федоровной. То было в моей юности, когда я еще учился в Школе живописи. Жил я у Татьяны Федоровны со студентами.
В Татьянин день, помню, нарядилась наша хозяйка, завила челку пышных черных волос, опустив ее на лоб до самых бровей; в завернутую косу вплела живой цветок; была весела и чему-то рада.
Квартиранты ее, студенты, мои приятели — Щербиновский, Новичков, Дубровин, Поярков — были все народ бедный. Один Щербиновский получал из дому от отца 25 рублей в месяц, и такую получку мы считали особенным, из ряда выходившим, случаем. Все мы пробавлялись кое-как уроками, я еще рисовал всякие маленькие заказы и продавал за гроши этюды с натуры. Собирая с нас буквально медяки за квартиру и стол, Татьяна Федоровна никогда не жаловалась на нужду. Ни раздражения, ни упрека.
Странно, удивительно текла наша жизнь. Никто и не думал о недостатках, никто не тосковал от лишений. О богатстве никто из нас и не думал. Мы жили другим. Но как могла справляться бедная Татьяна Федоровна с теми скудными грошами, которые ей платили мы, студенты, — Бог ведает. Иногда она уносила что-то в заклад, но старалась не показать этого.
А в тот Татьянин день мы увидели убранную квартиру, лощеные полы, стол, покрытый всевозможными пирогами, обильной едой, богато убранный живыми цветами. Откуда только могла достать Татьяна Федоровна так много цветов? Это ведь дорого стоит.
Нарядная, в белом платье, распоряжалась наша хозяйка. На стол ставили жареного гуся, окорок, рябчиков, заливное из рыбы, бутылки с винами.
Татьяна Федоровна была раньше замужем за военным. Мы это знали, но никто не смел ее спросить, отчего она разошлась с мужем. У нее были красивые, ясные, улыбающиеся выразительные глаза. Когда кто-нибудь хотел себя показать очень умным человеком, с направлением, и завирался, Татьяна Федоровна смотрела на него так пристально и серьезно, что умник замолкал. Татьяна Федоровна никого не осуждала, ни про кого не сказала худо.
Как-то раз студент Новичков сказал про другого медикуса, жившего у нее раньше, теперь окончившего университет, имевшего богатую жену и богатую практику, что он не заплатил Татьяне Федоровне старого долга, хотя она из-за него заложила какой-то соболий воротник, оставшийся после покойной матери, генеральши.
— Он отдал долг, — сказала Татьяна Федоровна.
— Вы неправду говорите, Татьяна Федоровна, — возразил Новичков.
— Ну, заплатит. Довольно, Новичков. Я не люблю об этом. Скучно.
Татьянин день у нас шел особенно весело, как-то свободно, и что-то родное было во всем. Татьяна Федоровна неплохо пела, немного картавя, и аккомпанировала себе на гитаре.
Мы, студенты, изредка ходили в Большой театр, на галерку, слушать оперу, и все пели, подражая Хохлову, «Демона». Любили и «Фауста» и студенческую «Быстры, как волны…»[488].
Вдруг в передней раздался смех. Кто-то пришел. Слышим голос Татьяны Федоровны:
— Откуда вы, Иван Иванович! Как я рада! Я думала, что вы пропали…
— Умираю, умираю, — отвечал мужской голос. — По убеждению, все по убеждению. Земский врач, вот оно что, под Архангельском тощища, запил, ей-Богу, запил.
В комнату с хозяйкой вошел рослый блондин, доктор Иван Иванович. За ними другой, заспанный, мрачный человек.
— Это приятель мой, позвольте представить. Прозвище Утюг.
— Гаудеамус, — сказал нам доктор. — И я когда-то жил здесь, в этом раю, у ангела-хранителя Татьяны Федоровны. Господи, вот вы у меня где засели.
Доктор говорил, ударяя себя в грудь. Татьяна Федоровна смеялась.
— А где рыбы-то? — вдруг спросил доктор приятеля.
Утюг бросился в коридор и принес рогожный кулек.
— Двинские стерляди, вам, Татьяна Федоровна.
Доктор стал вытаскивать из кулька замерзших больших стерлядей.
— Иван Иванович, а вы не женились? — внезапно спросила его хозяйка.
Иван Иванович прямо так и сел.
— Нет, — сказал он. — Но зато мы с Утюгом чуть не спились.
488
Быстры, как волны… — «Быстры, как волны, дни нашей жизни…», популярный в студенческой среде романс на стихи малоизвестного воронежского поэта А. П. Серебрянского.